До Вышеградской улицы я тоже хотел пройтись пешком. У кинотеатра «Совет» околачивалась орава стиляг, пестрых, как попугаи: крикливо-яркие шарфы, торчащие ежиком волосы. Время от времени кто- нибудь один, нарушая позицию круговой обороны, вдруг отваливал в сторону и отпускал шуточки вслед проходящим девчонкам. Зубоскалили самым пренебрежительным тоном, но где-то проскальзывало затаенное волнение. Мне это знакомо. Трусливые подонки, со злостью подумал я и вдруг с удивлением понял, что просто завидую.
Живодер, разумеется, ошивался тут же; я хотел пройти мимо, но он заметил меня еще раньше и, должно быть, следил исподтишка. Оставив своих дружков, он направился ко мне, а я, и так уже выбитый из седла, подпустил его и даже не сбросил руки, когда он по-свойски положил ее мне на плечо.
— Чао, Хомлок! Пойдем, долбанем в «чижики»!
— У меня дела!
Я хотел поскорей от него отвязаться и у Театра Комедии свернул в переулок, но он упорно шагал рядом.
— А у меня новость — ахнешь! — сказал Живодер. — От Фараона бабенка сбежала!
— Какая бабенка?
— Жена. Не понимаешь, что ли?
— Врешь! — сказал я, но ноги у меня задрожали, как перед началом соревнований.
—- Да я своими глазами видел! — загремел он мне в самое ухо. — Погрузилась в машину и отчалила!
— Врешь! Ты ведь ее и не знаешь!
— Я? Такую роскошную женщину? Ты бы видел, старик, какой у нее зад!
— Ты ее с кем-нибудь спутал, — сказал я беспомощно, чувствуя, что бледнею от бешенства.
— Да ты все проворонил. Фараон с тех пор как больной паук ползает. Погоди, сам убедишься. На ногах не стоит, шатается, будто вдрызг нализался.
Я молчал, стиснув губы, чтоб они не дрожали.
А Живодер трещал как заведенный.
— Она, знаешь, тонкая штучка. Завела себе субчика на улице Кекгойо. К нему и рванула.
— Заткнись! — совершенно убитый прошептал я, глядя прямо перед собой.
Живодер с любопытством уставился на меня и, как видно, хотел сказать что-то такое, чтоб нельзя было подкопаться.
— Умная баба. Чего ей мучиться с этим лысым хмырем! Скажи — нет?
Я видел только его подбородок с пакостно пробивающейся щетиной. Развернулся и врезал. Привалившись к стене, он зажал рот рукой, и между пальцами у него просочилась кровь. Потом свистнул — кровь и слюна брызнули изо рта фонтаном. Дружки его, должно быть, были поблизости, потому что сразу откуда-то выскочили четверо. И на меня. Мне бы надо удрать, да ведь... все равно далеко не уйдешь. Я защищался отчаянно. Молотил руками, ногами и какое-то время держал их на расстоянии. Отпрыгнув к стене, я невольно оказался рядом с Живодером. Одного, черномазого, я лягнул, и он сразу скрючился. Трое оставшихся дрались, как бешеные, а я больше не мог прикрывать лицо. Пиджак на мне был разорван по шву, чей-то кулак раскроил скулу. Я отбивался уже инстинктивно, когда передо мной внезапно выросла могучая фигура, и человек в синем фартуке раскидал моих врагов. Слов его я не слышал — после чьего-то прицельного удара в скулу меня окружила глухая тишина. Пошатнувшись, я привалился к стене; из рассеченной щеки струилась кровь. Тот, в синем фартуке, немного проводил меня в сторону Западного вокзала. Глухота наконец прошла, я зажал рану носовым платком и пробормотал слова благодарности. Он же старался меня ободрить: пусть те парни скажут ему спасибо, он сам видел, как я отделал двоих из пяти. Махнув на прощанье рукой, он сел в грузовик рядом с шофером. Я тоже помахал рукой и попытался улыбнуться — он, конечно, заслужил намного больше. Не приди он на помощь, я бы наверняка оказался в больнице.
Но даже во время драки я ни на минуту не забывал, что у меня дела в Зугло.
■
Прежде чем позвонить в квартиру дяди Пишты, я постоял на лестнице, пытаясь прикинуть: поможет или повредит мне эта неприглядная декорация. Ну ладно, решил я, пока дребезжал звонок, сейчас все станет ясно и, в конце концов, суть не в этом.
Ключ в двери повернулся, и папа уставился на меня с таким видом, будто еще не опомнился после сна. Сперва глаза его округлились, потом он схватил меня за плечо.
— Андраш... Что за дьявольщина? Ты попал под машину?
— Да нет, небольшая драчка, — сказал я.
Никакого замешательства, как тогда в управлении, он даже улыбнулся слову «драчка».
— Здорово тебя отделали, — сказал он сочувственно.
— Матч был сыгран вничью.
— Что? А, понятно. Досталось и тем и другим. Ну, пойдем... где-то я видел йод.
Он обнял меня за плечи и повел в ванную...
— Прекрасно помню, что где-то был йод, — сказал он, как будто сейчас было очень важно говорить о чем бы то ни было.
Он взял вату, промыл рану, отрезал пластырь, ощупал разбитую скулу — она уже слегка посинела — и перевязал. И без умолку говорил:
— Все чисто... Ты умылся?.. Это не простой удар... Кулаком такой раны не нанесешь... Теперь пощиплет немного... Голова кружится? — И он отпустил меня, как куклу, когда проверяют, устоит ли она на ногах.
— Пустяки, папа. Хватит. Я ведь пришел не за этим.
— Я знаю. Хорошо-хорошо.
Он повернул мою голову к себе, как бы разглядывая повязку. Я вынужден был смотреть ему прямо в лицо: его пересекали морщины, доходившие до углов рта, такие глубокие, что казались новыми; но я знал, что они старые. Воротничок у рубашки был неприлично грязный, в такой несвежей рубашке даже я постеснялся бы ходить.
— Так что же случилось? С кем ты подрался?
— Это неважно, — сказал я совсем тихо.
Приведя меня в комнату, он прошел в нишу и захлопотал возле кухонной плиты. На тахте валялись стеганое одеяло и измятая подушка — как утром он встал, так все и осталось. На письменном столе лежали знакомые бумаги.
Он принес на тарелочке несколько бутербродов — неужели сам намазал масло на хлеб? — сифон, бутылку вина, два стакана и лимон.
Я набросился на еду, не дожидаясь приглашения, и с наслаждением выпил лимонад. Он снова стал спрашивать, с кем я подрался. А я снова ответил, что это неважно и что пришел я сюда не затем, чтоб говорить о драке.
Он расхаживал взад и вперед, потом присел, налил вина, выпил и опять зашагал.
— В последние дни я много думал о тебе, — сказал он и остановился.
— Обо мне?
— Да, конечно. Ведь ты мой первенец. Не правда ли?
Я ухмыльнулся, и рана засаднила от натянувшейся кожи. Папе, должно быть, алкоголь вреден. Первенец! Еще одна дичь!
— Я много думал. В памяти всплывало то одно, то другое. Помнишь, я как-то спросил: где ты был? На летенье, сказал ты. Знаешь ли, что это значит? Это значит, что до церковной службы тебе нет никакого дела! Что б ты ни говорил, церковь для тебя пустой звук! Вот что значит твое
Я молчал, упрямо уставившись в скатерть. Интересно, во что это выльется? Возможно, в новую проповедь на тему о моей скрытности!