– Конечно, обязательно.
– Он там здоров?
– Сейчас уже да, а так кашлял немного.
Они встречаются раз в неделю. Этот диалог не меняется ни на слово. И не нужно бросать бобы, чтобы узнать – каждый месяц мама присылает нам деньги, чтобы их заработать, носится по трем работам, осенью она обычно простужается, на Новый год приедет и завалит всех подарками.
Про сына Варжетхан бабушка тоже все знает. Его посадили за кражу, которую он не совершал, моя мама в последний приезд писала заявления, ходатайства, а бабушка, как представитель прессы и в отличие от Варжетхан ходячая, ездила его навещать. У Варжетхан отнялись ноги в тот день, когда забрали сына. Потом она начала ходить, но еле-еле.
Они молча сидят под яблоней. Варжетхан чертит узоры концом палки на песке. Бабушка смотрит, как мы играем. Наконец она встает, зовет меня, кивает Варжетхан, и мы идем назад, через все село. И так раз в неделю.
– Зачем мы к ней ходим? – ныла я.
– Поговорить, узнать про маму.
– Ты и так все знаешь. И вы не разговариваете, а молчите!
– Иногда нужно и помолчать вместе.
– А она правда гадалка?
– Для тех, кто верит, – да.
– А для тебя?
– Для меня она близкий человек.
Бабушка, конечно же, не бросила работу. Я путалась под ногами или в редакции, или в типографии. Иногда она забрасывала меня в расположенную рядом с редакцией парикмахерскую, где работал Казбек, Казик. Ее давний, еще с войны, друг.
– Я номер быстро сдам и заберу ее, – говорила бабушка.
Иногда я сама просилась подождать ее у Казика.
Я сидела и смотрела, как Казик точит опасную бритву, как взбивает мыльную пену, как нагревает полотенце.
Днем он выходил во двор, садился на ступеньках парикмахерской и мы обедали – целый помидор, огурец, крупная соль в газете, кусок пирога, курица, сыр. Себе Казик варил кофе. Мне наливал лимонад. У него в парикмахерской была голова манекена и один-единственный парик. Он разрешал мне рисовать манекену лицо и делать прически на парике. Мы никогда не разговаривали. Казик был немой. Во время войны немцы отрезали ему язык.
Нам и не нужно было говорить. Я знала, чувствовала, когда Казик меня зовет или просит чтото подать. С ним было легко молчать. Он учил меня брить. Я брала его любимую чашечку для пены, старую, обтрепанную кисточку, смешивала, взбивала. Он подставлял для меня скамеечку, сам садился в кресло, откидывал голову и делал знак рукой – мол, начинай, я готов. Я торжественно взбиралась на скамейку и намыливала пеной его щеки. Потом аккуратно, оттягивая кожу, проводила бритвой. Ровненько, аккуратно, смело, бритву вытереть, еще раз. Это так странно, как я думаю сейчас... Он не боялся доверить мне острую бритву. Не боялся, что я нечаянно порежу себя или его... Для меня это было игрой. А Казик совершенно спокойно сидел в кресле и улыбался. Потом я накрывала его теплой салфеткой и обрызгивала туалетной водой из флакона с резиновой грушей, которую нужно было нажимать.
Если бабушка задерживалась на работе, Казик брал меня за руку и вел домой. У ворот махал рукой – прощался и слал мне воздушные поцелуи. Я тоже махала ему.
Однажды моя мама привезла ему из Москвы в подарок одноразовые бритвенные станки. Казик достал один, покрутил, потрогал пальцем и отдал маме.
– Это же удобно! Я их еле достала! – обиделась мама.
Казик помотал головой. Ерунда. Нет. И демонстративно пошел точить бритву.
Когда я научилась сносно брить, Казик стал учить меня завязывать галстуки.
Он вставал перед большим зеркалом, ставил рядом меня, и мы вместе завязывали галстуки – он на себе, я на себе. Он показывал, я повторяла, глядя в зеркало. Он знал множество видов узлов. Откуда? Совершенно непонятно. Мы могли стоять так сколько угодно, пока я не устану.
– Казик, ты бы ее чему хорошему научил, – шутила бабушка. – Ей это знание в жизни пригодится?
Казик уверенно кивал головой.
– Ты считаешь, что есть мужчины, которые не умеют завязывать галстуки?
Он разводил руками.
Казик оказался прав. Мой муж не умеет завязывать галстуки. А я это делаю так, как научил немой парикмахер, – по-мужски, на себе.
В лучших подругах у бабушки ходила Анастасия Михайловна. Поэтесса Ася.
Все в селе считали ее сумасшедшей. Она сбежала из Ленинграда в осетинское село, как говорила сама, «в поисках вдохновения, в творческую командировку». Это, как решили местные жители, было главным признаком «болезни». Соседи не могли выговорить «Анастасия», которое сократили до «Асъя».
– Мне никогда не нравилось мое имя, – говорила поэтесса, – Настя, Настюша... Нет. Мне нравились Марта, Майя, Эсфирь. Или вот прекрасное имя – Муза... Даже не знаю, почему меня так назвали?
Ася говорила, что сбежала от публики... Поклонники, читатели, несчастная любовь, разбитые мужские сердца и преданный муж, который требовал жареной курицы и детей. Ася не могла ему дать ни первого, ни второго. Готовить она не умела и рожать не могла. «Пустоцвет», – говорила она о себе. В селе считали, что муж ее бросил именно из-за этого.
Она совершенно не походила ни на поэтессу, ни на фам фаталь, ни даже на музу. Обычная пожилая сельская женщина. В вечном, стиравшемся дважды в год теплом махровом халате – Ася все время мерзла, – который еле запахивался на бесформенном теле, весившем больше центнера. Ходить поэтессе было тяжело – ноги отекли и стали «слоновьи». Себя обслужить она еще кое-как могла, но постирать, дойти до магазина – уже нет.
Ася зачесывала седые пряди старой дешевой мужской расческой – уже даже не пряди, а старческий пух, высоко, на макушку. И делала гимнастическую дулю. А по затылку рассыпала невидимки, удерживающие слишком мягкие и непослушные, как у младенцев, волосы. На тонких морщинистых веках она рисовала внушительные стрелки послюнявленным черным карандашом.
Когда было нежарко, она выходила во двор – посидеть на лавочке. Выходила неизменно с ручкой и ученической тетрадкой в клетку. Говорила, что на солнце ей всегда «пишется». Строчки шли размашисто, налезали одна на другую – поэтесса плохо видела и забывала очки.
Мы с бабушкой навещали ее раз или два в неделю – послушать и оценить написанное. Обратиться к кому-то другому Ася не могла. Соседки порусски понимали плохо, тем более поэтические строфы. На самом деле бабушка ходила ее проведать и помыть, но говорила, что ходит «послушать новое», чтобы не обидеть подругу с ранимой, как у всех творческих людей, психикой.
«Большую мойку» устраивали раз в десять дней. Нужно было нагреть несколько ведер воды, поставить большую железную ванну. На дно положить полотенце, чтобы Ася не упала. Бабушка до красноты терла поэтессу жесткой мочалкой – другой Ася не признавала, веря в омолаживающий эффект, растирала маленький горбик на шее – отложение солей. Ася послушно прижимала подбородок к груди.
После помывки нужно было вытереть всю воду с пола, переодеть поэтессу в чистое и постирать накопившееся грязное белье. И только после этого мы усаживались за стол, Ася доставала листы и читала. Бабушка слушала. Ася была совершенно счастлива и смотрела на нее глазами ребенка, который ждет, что мама похвалит его за аппликацию.
– Нет, нет. Не говори сразу. Подумай, – махала руками поэтесса, когда бабушка открывала рот, чтобы что-то сказать. Бабушка послушно замолкала и теребила салфетку на столе.
– Ну? – призывала к ответу Ася после выдержанной паузы.
– Мне нравится, – отвечала бабушка.
– Правда? Правда? – Поэтесса даже краснела от удовольствия. – Мне это удалось! Сила, ветер... Да? Ты почувствовала?
Ася писала четверостишия о природе: Прилетели птички, Разные синички, Весна стучит к