В тот вечер Селия и «юбочница» не соизволили покинуть Розовую Комнату, и я обедал в обществе сэра Джошуа Клеменса, – он по-прежнему держался со мной чрезвычайно любезно, я же всегда испытывал к нему бесконечное уважение. К моему величайшему удовольствию, он сказал, что убранство Биднолда его позабавило, и хотя такую обстановку не назовешь успокаивающей и ласкающей глаз, все говорит о том, что «в век рабской имитации и поголовного обезьянничания я выделяюсь из толпы дерзкой оригинальностью ума».
Мы отдавали должное великолепной жареной свинине, умело приготовленной Кэттлбери, когда сэр Джошуа заговорил о дочери, сообщив мне (как будто я раньше этого не знал), что ей невозможно любить кого-то или что-то на земле, кроме короля, которому она вручила свое сердце. «Селия преданная и послушная дочь, – сказал он, – но если король потребует, чтобы она ради любви отказалась от нас с матерью, не сомневаюсь, она сделает это».
– Сэр Джошуа… – начал было я.
– Я не преувеличиваю, Меривел, – продолжал он. – Ее чувство – наваждение, оно как бездонный колодец, куда при необходимости могут быть сброшены даже очень дорогие люди или вещи.
– А если король не позовет ее, что тогда станет с Селией?
– Он
– А на что она надеется?
– Этого я не могу сказать, Меривел. Мне слишком стыдно.
Больше я не приставал к сэру Джошуа по этому поводу, и мы некоторое время молча ели свинину; мне попался хрящ – небрежность Кэттлбери – и я его выплюнул. Потом сэр Джошуа заговорил снова:
– Ты совершенно прав, считая, что Селия может обрести утешение – и, возможно, мудрость – через пение. Отказавшись от большинства вещей, она сохранила любовь к песне – во многом из-за того, что именно ее голос впервые пленил сердце короля.
– Я знаю… – заговорил я, – то есть не то что знаю, но догадываюсь…
– Ясно. Так что обязательно поощряй ее занятия пением. Осмелюсь предположить, что ты играешь на каком-нибудь инструменте.
– На гобое, сэр Джошуа, но…
– Прекрасно. Она обожает гобой.
– Но разве вы не задержитесь в Биднолде? Разве не погостите у нас? Тогда вы могли бы аккомпанировать Селии на виоле?
– Очень любезно с твоей стороны, но, к сожалению, это невозможно: жена нездорова и нуждается в моей помощи. Я бы с радостью увез Селию домой, но, как я понял, король хочет, чтобы она жила здесь.
– Именно такой наказ я получил от него.
– Значит, ей придется остаться. Скоро Рождество. Прошу тебя, Меривел, сделай все, чтобы до весны она вернулась в Кью.
Ложась вечером в мягкую постель, по которой за неделю успел соскучиться, я подумал, что за свою ложь буду наказан кошмарами. Отнюдь. Помню, что видел исключительно приятный сон о Мег Стори. Во сне я рисовал ее портрет. Она позировала в платье из мешковины, вроде того, что было на старухе, задравшей юбку и мочившейся в канаве, но само лицо было прекрасно и сияло радостью.
Вот я перед вами – в малиновом камзоле, такой, каким описывал себя в начале рассказа. Теперь вы со мной хорошо знакомы, разве не так? И сами видите, какие ловушки ставит мне жизнь. Как я и предсказывал, события только разворачиваются, мы находимся где-то в середине истории, и кто может сказать – во всяком случае, не вы и не я, – чем она закончится? Приведут меня в восторг или разочаруют те сюрпризы, что готовит мне жизнь?
С появлением в доме Селии я изо всех сил стараюсь сдерживать аппетит – хочу вызвать у нее симпатию или хотя бы смягчить то отвращение, какое она ко мне питает. Я умеряю свою жадность к еде. Не езжу в трактир «Веселые Бездельники». Меньше пью вина. Стараюсь сдерживать газы. Но вот сегодня, увы, я снова веду себя как дурак и развратник. Я в гостях у Бэтхерстов, у них собралась большая компания, и пир в разгаре. Здесь герцог и герцогиня Уинчелси и другие остряки из аристократов. Мы осушили море шампанского, а теперь – визжим и помираем со смеху; глядя, как старик Бэтхерст, внезапно пропавший с полчаса тому назад, въезжает в зал на громадном жеребце. При виде нас конь от изумления изгибает дугой хвост, испускает мощные газы, его черный задний проход мелко дрожит, и вдруг из него вываливается прямо на паркет огромная куча блестящего дерьма. Уинчелси так хохочет, что его лицо становится багровым, а глаза чуть не вылезают из орбит; я гляжу на Вайолет (она сжимает свой бокал, как лодочник – весло) и вижу, что она корчится от смеха, прикрываясь веером.
Покачиваясь, я встаю из-за стола.
– К черту благоразумие! – кричу я. – Давайте играть в кобыл и жеребцов!
– Оле! – вопит Уинчелси, отбивая дробь ногами, как танцор фламенко (ногами, которые всегда, прибавлю я от себя, обуты в туфли на исключительно высоких каблуках – Уинчелси не так повезло с ростом, как ему хотелось бы), и все гости тотчас начинают хлопать в ладоши и топать, все, за исключением тучного старика, сидящего напротив меня: он поглощен своими заботами – повернулся к леди Уинчелси, извлек своими жирными руками у нее из платья левую грудь и благоговейно держит ее, как будто она предмет огромного веса и ценности – золотая кегля, к примеру.
Я наклонился к леди Уинчелси, желая привлечь ее внимание.
– Сударыня, – говорю я, – ваш сосед завладел вашей собственностью.
Она опускает глаза, видит свою белоснежную грудь в красных, с набрякшими жилами руках соседа и улыбается беззаботно и пренебрежительно.
– А ведь и правда, – соглашается она.
Тут я чувствую, как меня больно бьет по пояснице женоподобный мужчина по имени Руперт Пинуорт – я встречал его при дворе.
– Легенды! – говорит он. – О них ходят легенды. Разве ты не знал, Меривел?
– О чем – не понимаю? – спрашиваю я.
– О грудях Фрэнсис Уинчелси. Разве не так, Фрэнсис?
Леди Уинчелси улыбается Пинуорту. Сосед уже сжал сосок в своих дрожащих губах. Не обращая никакого внимания на манипуляции старика – во всяком случае, не больше, чем если бы он предложил ей блюдо с редиской, она кивает, соглашаясь с Пинуортом, откидывается в кресле и извлекает из корсажа другую грудь, на которой красуется очаровательная коричневая родинка.
Гости к тому времени перестают топать и бить в ладоши, большинство глазеют на Фрэнсис Уинчелси, аплодируя ее грудям. Я смотрю на самого Уинчелси. Несколько обескураженный тем, что жеребец Бэтхерста пятится к его креслу, он тоже аплодирует. И тут я вдруг ощущаю себя круглым дураком. Похоже, все, кроме меня, принимают как должное то, что груди Фрэнсис Уинчелси необходимо обнажать и восхищаться ими на каждом приеме, где она присутствует. Долгое заточение в Норфолке оторвало меня от сплетен и «легенд». Я уже не знаю, что делают и говорят в свете. Лицо мое пылает. Не могу описать, каким идиотом я себя чувствую. Чтобы скрыть смущение, я утыкаюсь в бокал и пью большими глотками шампанское.
Когда я вновь поднимаю глаза, груди леди Уинчелси уже водворены на прежнее место, однако престарелый сосед все еще жмется к ней, пуская слюни. Чтобы взбодриться, я спорю с Пинуортом, что руку старик непременно держит на пенисе, и ставлю на это двадцать шиллингов и шесть пенсов. Пинуорт гогочет, обнажив красивые зубы, отодвигает кресло и лезет под стол, откуда быстро возвращается с раскрасневшимся лицом.
– Он не просто держит на нем руку, Меривел, – объявляет Пинуорт. – Старикашка извлек древнюю штуковину на свет божий.
– Тогда гони денежки, Пинуорт.
Пинуорт хихикает, признается, что у него совсем нет денег, – он живет исключительно на проценты с красивой наружности.