Сказав это, он удалился. Я видел, как, стоило королю выйти из домика, к нему со всех сторон поспешили слуги с фонарями, чтобы осветить путь. Все это время они стояли и ждали, когда он распрощается со мной.
Глава четырнадцатая
«Не как серебро…»
Прошло несколько дней. Я живу в Бате. Остановился в гостинице «Рыжий лев». Я приехал сюда в надежде, что серные источники смоют отчаяние с моей души. Хозяйка имеет привычку петь, вытрясая матрасы и опоражнивая горшки. Я ловлю себя на том, что прислушиваюсь, нет ли поблизости аккомпаниатора.
В Биднолд я не вернулся и не вернусь. Слугам я послал письма, в которых просил у них прощения за постигшее меня несчастье, ставшее и их несчастьем тоже. Я просил, чтобы один из конюхов нагрузил Плясунью, как вьючную лошадь, моими личными вещами и потихоньку перегнал бы ее в Лондон. Помнится, прежде я подсмеивался над «горящими углями» Пирса, теперь я владею немногим больше, чем он. Если Плясунья оступится, угодит изящной ножкой в рытвину и сломает себе чего-нибудь, мне тоже придется купить вредного кусачего мула.
Мне часто снится Уилл Гейтс. В моих снах он плачет. Его смуглая беличья мордочка расплющена. Он похож на рождающегося в муках ребенка. Кулачками он пытается утереть слезы. Потом забирается в мою карету, садится рядом с кучером и уезжает.
Уилл Гейтс. Я очень люблю тебя, Уилл.
В тот вечер, расставшись с Уиллом, я заторопился прочь от Уайтхолла, двигаясь в восточном направлении, как будто пытался нагнать карету. Зимой темнеет рано, на улицах не видно ни зги, и я вскоре заблудился. Я проходил одну узкую улицу за другой – и вдруг увидел впереди огромные очертания Тауэра. Я совсем не стремился сюда, но сейчас в моем расстроенном сознании он возник как возможное пристанище. Охране я сказал, что король приказал мне осмотреть сидящих здесь на цепи львов и леопардов, и меня пропустили.
Я знал путь в подземелье, где содержались животные. Вынув из железного кольца факел, я последовал за собственной тенью вниз, в сырое подземелье Тауэра, где даже в разгар лета ни один луч не падает на серый камень и где, по слухам разгуливают призраки почивших английских королей в сопровождении сотен прижизненных врагов и, сами того не желая, устраивают настоящее представление. Там я увидел львов, носящих имена королей – Генриха, Эдуарда, Карла, Якова, они ходили по кругу, задние лапы у них совсем исхудали, когда-то пышные гривы спутались и запаршивели. И вот именно в этот момент, когда я их увидел – и не раньше (когда покидал королевский сад или прощался с Уиллом и кучером), – я осознал весь ужас моего падения.
Некоторое время я стоял не двигаясь. Следил за львами, но они не обращали на меня ни малейшего внимания и даже не зарычали на огонь. Лучше бы мне быть одним из вас и жить в этом загоне, чем оставаться Меривелом, подумал я. Вы ведь не помните Африку и свет солнца, не помните свое прошлое. Поэтому я предпочел бы быть одним из вас.
Когда я добрел до дверей Рози Пьерпойнт, была уже глубокая ночь, на улицах стояла тишина, изредка нарушаемая пьяными криками. Я постучал, и этот стук прозвучал для меня, как эхо. Стоя у дверей, я вспомнил о японском кошельке, тридцати шиллингах и неоконченном письме, которое так и не послал.
Кутаясь в шаль, она открыла дверь, в ее глазах был испуг. Красавица Рози. С ней я впервые познал радость забвения.
Но вот она заулыбалась.
– Сэр Роберт, – сказала она, – где ваш парик?
Я его потерял. Похоже на то. Не помню, чтобы его снимал.
Я проснулся, когда поднялась Рози – при первых лучах солнца. И тут меня осенило: у бедняков совсем другой распорядок дня. У них нет возможности продлевать день при помощи искусственного освещения – свечи и масло слишком дороги.
Я лежал на низкой кровати и незаметно наблюдал за Рози. Она налила в тазик холодной воды, взяла несколько тряпок и стала мыться – она вымыла лицо, груди, живот, интимные места, под коленками. Это тайное приведение себя в порядок в полутемной комнате чрезвычайно растрогало меня. Мне захотелось хоть чем-то помочь ей (ночью от меня в постели толку не было), поэтому я встал, натянул чулки, рубашку и пошел в прачечную. Там я развел огонь в печи, подбросил свежего угля – с последней задачей я справился весьма скверно, рассыпал уголь по всему полу так что потом пришлось собирать его по кусочкам руками. Тут я вспомнил то, что хорошо знал, когда жил в Кембридже и в квартире на Ладгейт-Хилл: черная угольная пыль больше похожа на клей, влажный и липкий, и если вы топите печь углем, то должны непрерывно мыться.
Солнце поднялось и стояло над рекой, затянутое туманом. Рози сварила овсянку на молоке; чтобы ее не огорчать, я постарался проглотить несколько ложек этого варева, но каша и оловянная ложка создавали такой убийственно серый фон, что, мне казалось, я слышу, как внутри меня рыдает и сокрушается прежний Меривел, оплакивая утраченную навсегда яркость и красоту жизни.
О Пьерпойнте мы еще не говорили – только обо мне и моих бедах. Но сейчас, жадно поедая овсянку, Рози, к моему удивлению, стала расхваливать покойного мужа, называла его сильным человеком, говорила, что к богачам он не испытывал никаких чувств, но любил реку и тех людей, которые на ней работали. Мне хотелось напомнить ей, что при жизни мужа она никогда о нем слова доброго не сказала и вечно жила в страхе перед приступами его пьяного гнева и прочими зверствами. Вслух я ничего не сказал, а про себя отметил, что смерть может кардинальным образом поменять мнение о человеке: скончавшись, близкие нам люди в тот же миг становятся такими, какими мы хотели их видеть при жизни. Если б у меня хватило смелости войти в загон ко львам и позволить им съесть себя на ужин, интересно, смягчился бы гнев короля, сменился бы он нежной печалью? Не превратилось бы отвращение Селии ко мне в грустное, окрашенное любовью воспоминание? Я размышлял об этом, пока Рози говорила об утонувшем паромщике. Пьерпойнт погиб, пытаясь поймать руками треску, то есть добывая себе пишу; в моей мнимой смерти у львов я сам
Я не мог жить у Рози. В прежние времена страсть сжигала нас, но все кончилось. То, что мы теперь испытывали друг к другу, можно назвать нежностью с примесью грусти. Я вручил ей тридцать шиллингов (если буду бережливым, какое-то время мне не придется нуждаться), а она поцеловала меня в щеку, все еще хранившую следы кори. И мы распрощались.
И так я оказался в Бате.
Когда человеку больно, ему кажется странным, что все остальные, ничего не зная о его боли, ведут себя так, будто она вообще не существует, – пронзительно хохочут, рукоплещут себе, гуляют, занимаются спортом, рассказывают анекдоты и покатываются со смеху. Когда я ступил в крестообразную ванну и погрузился в воду в одних неотбеленных панталонах, то увидел вокруг и наверху, в каменных галереях, тщательно одетых людей, они расхаживали повсюду с самодовольным видом, сплетничали, хихикали, обмахивались веерами, поглядывая на лечившихся со снисходительным равнодушием. Они ничего не знали о том, что случилось со мной. Им и в голову не могло прийти, что в этой пахнувшей вареными яйцами воде я пытаюсь излечиться – не быть больше Меривелом.
Я оглядываюсь на других купальщиков. Крестообразная ванна разделена: мужчины – по одну сторону; женщины – по другую. На мужской стороне я вижу старика, неблагоразумно оставившего на голове парик. Если он приехал за лекарством от тщеславия, то этим вредит лечению.
Расположившиеся напротив женщины выглядят очень странно. Из стыдливости они надели удивительные желтые хламиды из плотного холста, которые, когда женщины погружаются в воду надуваются, как шары. Я не могу отвести от них глаз. Мне кажется, они так раздулись от воздуха, что их, беспомощных, вот-вот понесет по пузырящейся поверхности воды и в конце концов прибьет ко мне. Я уже почти ощущаю, как эти женщины-шары тесно окружают меня, и, подражая королю (это уже вошло у меня в привычку), придумываю незамысловатые шутки, где главная роль отводится мужскому половому члену.