Как мне теперь ясно, нужно было не отступать, а изо всех сил удерживать поводья. Я легко мог лишиться лошади. Вырвавшись за ворота «Уитлси», она почувствовала в воздухе залах свободы. И теперь, когда перед ней расстилалась ровная прямая дорога, Плясунья сделала свой выбор. Она радостно забила копытами и бросилась вперед, никогда не бежала она столь резво – даже во время нашей ночной скачки в Ньюмаркет. Я же остался стоять – одной ногой в канаве – и с дурацким видом смотрел ей вслед.
Придя в себя, я сделал единственное, что пришло в голову, – побежал за лошадью, звал ее, хотя и понимал, что действия мои бессмысленны и я похож на цыпленка, пытающегося лететь за орлом. Но тут, откуда ни возьмись, появились два босоногих оборванца, лет десяти-одиннадцати.
«Мы поймаем ее, сэр!» – пообещали мальчишки и, не дожидаясь ответа, помчались по дороге, сверкая голыми пятками. «Лизунья! Лизунья!» – кричали они, толком не расслышав подлинно клички кобылы.
Я остановился, вытащил из кармана платок, утер пот и стал ждать. Плясунья не замедляла бег. Мальчишки, видимо, не понимали, что лошади ничего не стоит оторваться от них, они азартно гнались за ней, каждый хотел обогнать другого, первым поймать лошадь и доставить ее мне. Я видел, как один из них споткнулся на размытой дождем дороге, но быстро восстановил утраченное равновесие и продолжил погоню. Их азарт непроизвольно порождал надежду, пусть мимолетную, что если терпеливо ждать, то на исходе дня они вернутся, ведя с двух сторон мою кобылу. Но в глубине души я знал, что этого не будет. Плясунья будет бежать до глубокой ночи. Будет бежать, пока ее держат ноги. Она никогда не вернется в «Уитлси».
Не прошло и пяти минут, как Плясунья и мальчишки скрылись из виду. Было глупо и дальше стоять на дороге, и, вспомнив о деле, ради которого здесь оказался, я пошел прямо к дому Томаса Бака. Кровельщика не было дома. Его костлявая, похожая на общипанную курицу жена сказала, что видела двух женщин, они миновали деревню и вышли на дорогу, ведущую в Марч. Я еще не кончил ее благодарить, как она захлопнула дверь перед моим носом.
Вспоминая теперь тот день, когда потерял Плясунью и когда мать и сестра Пиболда, казалось, растворились в воздухе, я понимаю, что он был одним из самых важных за последнее время. Именно тогда я поменял статус: из гостя (который, заслышав ржание своей лошади, мог предположить, что когда-нибудь, если захочет, сядет на нее и вернется к прежнему существованию) я стал постоянным обитателем «Уитлси». Стойло Плясуньи опустело, и я смирился со здешней жизнью. Когда до меня дойдет, что вся моя жизнь пройдет здесь, я полностью изменюсь. Сойдет на нет мое беспокойство и страсть к блеску. Я стану уравновешенным, серьезным человеком. Будет расти мое врачебное мастерство и опыт Опекуна. Эти мысли меня волнуют и трогают. Ведь я понимаю, что все это стало возможным благодаря любви Пирса, позволившего мне здесь остаться, и который – по непонятным причинам – проявляет ко мне больше заботы и внимания, чем кто-либо другой.
Но о том дне нужно еще кое-что рассказать. Тогда произошло еще одно важное событие.
Мальчишки отсутствовали около часа, и все это время я сидел на штабеле ивовых досок и считал находившиеся при мне деньги; каждый раз их оказывалось четыре пенса.
Неудача расстроила мальчуганов, им было жалко и меня, и себя, – ведь они понимали, что в случае успеха их ждет награда, и когда я дал каждому по два пенни, они долго вглядывались в монетки, словно ожидая, что те превратятся в серебро. Я поблагодарил мальчишек за их желание помочь и попросил, если Плясунья вдруг объявится в деревне, привести ее в «Уитлси». Юнцы кивнули, и один из них спросил: «А почему, сэр, вы назвали ее Лизуньей?» Я не знал, что ответить, и неловко пошутил: «Она на другую кличку не отзывается».
Похоже, мой ответ опечалил (насколько это возможно в таком возрасте) мальчишек. Пришло время расставаться: мальчики отправились ужинать кукурузной кашей, а я неспешно побрел в «Уитлси», задавшись целью вспомнить в дороге все отчаянные, незабываемые скачки, которые у нас были с Плясуньей после того, как король подарил ее мне. Дойдя же до ворот лечебницы, я разом выбросил все эти мысли из головы и бодрым шагом вошел внутрь, словно утрата любимой лошади ничего для меня не значила.
Я пошел сразу на кухню – подошла моя очередь помогать Даниелу готовить ужин – и там застал Амброса, он сидел у дочиста оттертого стола с угрюмым, расстроенным видом. Он попросил меня сесть, и я понял, что случилось нечто ужасное. Даниел, чистивший картофель, посмотрел на Амброса, перевел взгляд на меня, потом вновь на Амброса и мягко произнес: «Роберт в этом не виноват», и Амброс кивнул, соглашаясь.
Последовала долгая пауза. Амброс, по своему обыкновению, молитвенно сложил руки под бородой. Потом грустным голосом поведал, что случилось в «Маргарет Фелл», пока я отсутствовал. Кэтрин зубами и руками порвала свое одеяло на лоскуты, связала из них веревку, привязала ее к поперечной балке и пыталась повеситься.
«К счастью, мы услышали доносившийся из барака визг женщин и, поспешив туда, успели ее снять прежде, чем она задохнулась, – сказал Амброс – Но рисковать было нельзя, попытка самоубийства могла повториться, и нам пришлось перевести Кэтрин в 'Уильям Гарвей'».
Тишину нарушал только стук ножа Даниела, резавшего выращенную Пирсом картошку. Я пытался заговорить, но у меня перехватило горло. Известие было для меня страшным шоком: ведь такое случилось с тем единственным человеком, которому, как казалось, мне удавалось помочь. Но самое страшное ожидало меня впереди. Когда Амброс спросил женщину, почему она хотела убить себя, Кэтрин просто ответила: «Роберт бросил меня. Он сел на коня и ускакал».
Вечером, после ужина, пока остальные готовились к Собранию, я пошел в «Маргарет Фелл» и взял из соломы куклу, которую Кэтрин звала Иисус из Вифлеема. Затем, нарушив правило никогда не ходить поодиночке в «Уильям Гарвей», я пошел туда и разыскал Кэтрин, ее приковали за ногу к стене. Она спала. Женщине дали большую дозу настойки опия, ее дыхание отдавало лекарством. Уложив
Глава восемнадцатая
Тарантелла
Этой ночью я не мог заснуть. Около часу мне надоело лежать в темноте, я встал и зажег лампу. При ее желтоватом свете я стал рассматривать свои руки – всегда так делаю, когда волнуюсь, и потому хорошо знаю, как они выглядят. Красноватые, широкие пальцы, кончики плоские и ногти тоже. Ладони горячие и влажные. На тыльной стороне руки редкие волоски и веснушки. Это руки Меривела – не Роберта, и все же, когда в них скальпель, они не дрожат и не ошибаются.
В два часа я услышал, что проснулись Амброс и Эдмунд, и хотя моя очередь совершать ночной обход еще не подошла, я натянул штаны, надел туфли, взял лампу и присоединился к ним. Когда мы подходили к «Уильяму Гарвею» (я надеялся, что Кэтрин не спит, увидит меня и поймет, что я ее не бросил), Амброс прошептал мне: «Больной разум, к сожалению, более склонен к страстным привязанностям, чем здоровый».
Я улыбнулся.
– Мне это известно, Амброс.
– Поэтому святые люди любят всех, никому не отдавая предпочтения. Здесь, в «Уитлси», мы, Опекуны, даем обет следовать их примеру.
Больше он ничего не сказал, только прибавил шаг, но я понял: его слова были мне упреком. Я повернулся к Эдмунду, который шел в ногу со мной.
– Только жалость к Кэтрин, к ее страданию, вызвавшая в моей памяти некоторые оставшиеся без ответа вопросы из собственной жизни, побудила меня помочь ей. Никаких любовных поползновений с моей стороны не было, и от нее я тоже ничего не ждал.
– Я верю тебе, Роберт.
– Нельзя ведь помочь всем…
– Но именно это мы и должны пытаться делать.
Я думал: если мне удастся помочь хотя бы
– И что же ты думал?
Тогда я наконец смогу считать себя полезным членом общества.
– Полезным?