оправдания тебе нет, как хочешь.
– Мироша, послушай...
– Не принимаю!
– Да не было выхода, черт бы вас взял! Он же меня изнасиловал: напиши да напиши о Сибирякове. А он мне – начальник. Куда денешься?
– Писать об этом типе...
– Это было насилие! Я уступил силе. В конце концов, все так или иначе подвергаются насилию. Ты думаешь, ты избежал?
– Братцы, есть большая мудрость в английском военном уставе, – сказал Пряхин. – Знаете? Про совет женщинам? Если, говорят, вы подвергаетесь насилию и не можете спастись, то расслабьтесь и попробуйте получить удовольствие.
– Сила! – хохотал пьяный Котов.
– Опять вздор, – сказал Мирон. – Если хотите рассказывать пошлые анекдоты, не надо тут садиться.
– Мироша, заткнись, – сказал Антипов.
Пряхин встал, улыбаясь всем своим широким, здоровенным лицом.
– Братцы, прошу прощения. Один из вас чем-то раздражен, так что во избежание того-сего я пойду. Саша, еще раз приветствую! – Он поднял сжатые руки и потряс ими. – Я к тебе забегу на днях, кое-что покажу.
Он отставил в сторону стул, подняв его с необыкновенной легкостью двумя пальцами, и поклонился корректно, а Антипов вдруг вскочил.
– Федор! Стой! – закричал он. – Почему уходишь? Ты мой гость! Я тебя пригласил! Садись немедленно обратно и выпей с этим Собакевичем. Он не такой дурной, как кажется. В сущности, он золотой человек. Ты тоже золотой, Федор... – Антипов схватил Пряхина за руку, стремясь притянуть его к столу, но тот стоял, как скала. – Садись! Толя, дай стул. А ты веди себя пристойно, Собакевич. Право, не знаю, кто ты: Собакевич или Ноздрев? Какая-то смесь...
– Да пускай сидит, – пробурчал Мирон. – Только без пошлостей...
– Федор, садитесь, пожалуйста, – сказал Толя.
– Нет, нет, я пойду. Зачем же? Я сяду вон там, хочу поужинать. – Пряхин опять сделал поклон. – Желаю вам, братцы, всего самого прекрасного.
И он ушел. За столом стали говорить о нем, говорили долго. Заказали еще коньяку. Пряхин был человек странный: много старше, лет почти сорока, он лепился к их компании, приходил в Литинститут в дни выплаты стипендии, как другие бывшие студенты, сидел с молодыми в баре, учил их уму-разуму, а то и участвовал в драках, где снискал славу. Известен был не столько как поэт – у него было три или четыре сборника стихов, – но и как заядлый книжник, собиратель, каждый год мотался в Ригу и шуровал там по магазинам, по старым квартирам. Книжки у него бывали редчайшие, и он давал их легко. Так что он был нужен, но зачем они-то, Антипов с приятелями, ему нужны? Антипов предположил: от одиночества. Мирон сказал: ни черта! Толя, как большой писатель, смотрел вглубь: тут какой-то скрытый порок. А Котов все восторгался английской военной мудростью: «Ах, умницы! Ах, подлецы! Ведь про всех!»
Вечер кончился плохо. Все сильно накачались, и, когда какие-то люди за соседним столом попросили спичек, обращаясь к Мирону вежливо, но почему-то называя его Моисеем, им было отвечено грубо и спичек не дали; люди вели себя мирно, однако через некоторое время опять стали вежливо окликать Мирона: «Моисей, нельзя ли у вас попросить?..» Мирон не откликался. Драки никто не хотел. Но те продолжали тихонько завывать: «Моисей, а Моисей! Мы тебе вернем коробок, не сомневайся, ей-богу вернем!» Мирон сказал, что даст коробок на улице. Антипов расплатился, вышли на улицу, было часов одиннадцать, перешли через трамвайные пути на бульвар, совершенно безлюдный. И милиционера не было видно. Драка началась сразу, но шла как-то вяло, не драка, а толкотня. Ребята были наглые, молоденькие, студенческого облика. Вдруг появился Пряхин, и все переменилось – драка завертелась с диким ожесточением, с криками. Пряхин приговаривал: «Эк! Эк!» Одного парня он положил с маху, другого, который говорил Мирону «Моисей», схватил за шею, стал бить головой об угол скамейки, ударил раза три, приговаривая «эк!», и тот свалился, а двое других бросились бежать назад в шашлычную. Пряхин хрипел, задыхался, блестя впотьмах глазами.
– А что? Нормально! У нас на престольной всегда бывала потеха...
Двое остались лежать, Пряхин сказал, что беспокоиться не надо, встанут. Но все же поскорей разбежимся, швейцар уже звонит «ноль-два».
– Пока! – крикнул он, почти бегом удаляясь к Арбату. – Сашка, я к тебе зайду. Поэму хочу почитать!
Мать и сестра пили в комнате чай. С тех пор как год назад Фаина уехала к мужу, брату матери, в Ногинск – не хотела уезжать, упиралась как могла, но дядя Петр настоял, – жизнь дома, в особенности в е ч е р н я я и н о ч н а я жизнь, решительно переменилась. Мать и сестра, например, могли за полночь распивать чай в комнате и громко разговаривать, не выключая света. А Антипов мог прийти сильно подвыпивший, шлепнуться посреди комнаты на стул, молоть глупости, пьяный вздор, хвастливо трясти пачками денег, бросить их великодушно на стол и увидеть на столе блюдце с ломтиком колбасы, чашку с кефиром, оставленные матерью для него, вспомнить, что он купил для матери и сестры коробку конфет, две банки шпрот, забыл все это в фибровом чемоданчике в раздевалке шашлычной, и вдруг окинуть взглядом все вместе, понять, ужаснуться и вскрикнуть мысленно: «Какая же я скотина!»
К середине лета деньги кончились. Книга не была готова. Настали трудные времена. Надо было продержаться хотя бы до сентября. Антипов почти ничего не зарабатывал – изредка писал кое-что для спортивного журнальчика, где работал Мирон, – но мать и сестра старались изо всей мочи, чтобы он не отвлекался и спокойно делал свое дело. Они горячо верили в его дело. Даже больше, чем он сам. Но какое могло быть спокойствие! Все тянулись из последних сил. Сестра не смела купить себе пальто. Антипов не ходил ни в театры, ни на футбол, даже в кино бывал редко. Он чувствовал себя как в темном бесконечном туннеле, по которому надо идти, идти, не останавливаясь, не видя просвета. Надо идти, и все. Жили на двадцать рублей в день. И вот в начале октября рукопись была наконец готова, перепечатана – печатала, как всегда, тетка Маргарита, – Антипов отнес толстенькую папку в редакцию. Прочитали к Ноябрьским и сказали: нет, пока еще не годится. Надо перерабатывать. Но дали немного денег, и это смягчило удар. Мать и сестра обрадовались, купили необходимое, приготовились жить и стараться изо всей мочи дальше, но Антипов пал духом. Казалось, уже нет сил на переработку. Два дня не мог смотреть на бумагу, на третий сел к столу, недолго поработал, а затем все пошло как прежде. В декабре у сестры был приступ аппендицита, оперировали с опозданием, начался перитонит, едва спасли. В январе нового, 1951 года Антипов наконец закончил переработку, шесть глав переделал, четыре написал заново, рукопись выросла до трехсот пятидесяти страниц, и он вновь повез ее в редакцию.
Прежнего редактора не было. Антипову не хотелось иметь дела с новым, потому что прежний, несмотря на строгость, чем-то Антипову нравился, хотя бы тем, что заключил с ним договор, и Антипов сказал, что подождет, пока прежний вернется. Ему сказали, что тот не вернется. «Никогда?» – пошутил Антипов. «Кто его знает!» – ответила девушка, которая распоряжалась рукописями. Ее шкаф напоминал камеру хранения, где стопками громоздились разнообразные папки, иногда громадной толщины. Увидев один чудовищно пухлый чемодан, Антипов с некоторым страхом спросил: неужели рукопись? Девушка сказала, что это третья часть трилогии. Две первые части уже вышли. Она назвала фамилию автора, неизвестную Антипову. Она смотрела на Антипова с сочувствием, и он, ощутив сочувствие, пожалел себя: ему показалось, что он дальше от цели, чем когда-либо. Никогда он не сможет создать ничего похожего на трилогию из трех чемоданов.
Новый редактор просил передать через девушку, что он прочитает рукопись не раньше, чем через два месяца. Упавшим голосом Антипов спросил:
– А что вы делаете сегодня вечером?
Ее звали Таня. После кино надо было куда-то пойти, хотя бы в кафе-мороженое, но у Антипова не