соседнюю комнатку, где жили Таня и Вика. Он погасил свет, обнял Таню. И она обняла его. Стали целоваться, сначала стоя, потом сели на кровать, оба сняли очки, она шепнула «дай сюда!», положила обе пары куда-то; в темноте продолжали целоваться, обнялись удобнее, даже повалились боком на кровать, ноги их свисали с кровати, в соседней комнате ходила, громыхала стульями Вика, запело радио, его рука гладила выпуклое Танино бедро, что-то шелестело в пальцах, надо было отодвинуть, горячая, шелковистая нежность кожи, а на губах был вкус лесных орехов, вкус ее рта. Сестра свирепствовала за стеной. Не жалея отца, гремела посудой. Танина слабая рука стискивала его пальцы, не пускала дальше, Танины губы шептали вместе с поцелуем: «Не надо». Он понимал, не надо. Она девушка, он не должен, нельзя. Все разворачивалось головокружительно, ненужно, запретно, сладко, и сестра могла войти в любую минуту. Вдруг она освободилась от его объятий, села на кровати, согнувшись, – не видел в темноте, но догадывался, что сидит в привычной позе, согнувшись, – и дрожащим шепотом:
– Саша, не слушайте меня. Делайте, как он хочет. Он мстительный...
– Я не боюсь, – сказал Антипов.
– Он хуже всех. – Она помолчала. – Всех, кого я знала.
И вот в густоте ночи, в потрескивании, в мелькании по шкафу и потолку летучего света редких шуршащих внизу машин наступил – и оледенил – миг бреда, миг ужаса. Выбраться из-под навалившихся тел невозможно. Дышать нечем. Уйти нельзя. Потому что из темноты ударяет в лицо синий слепящий свет, это особая лампа, от нее струится жаркое, одурманивающее излучение – выскочить из-под нее нельзя, синий свет обессиливает, лишает воли, убивает мигренью голову – эта лампа не для исцеления, а для пытки. Прожектор, откуда льется потоком синий свет, держит и направляет кто-то невидимый. Может быть, их двое или трое. Скорее всего, там Саясов и с ним вроде бы Федька Пряхин. Но лиц Антипов не видит. Он догадывается, что они там. Они регулируют интенсивность жара, и Антипова то опаляет, как из печки, и он боится, что вот-вот загорятся волосы, а то становится чуть прохладнее, и можно вздохнуть. В тот миг, когда жар усиливается, слышен высокий, надтреснутый голосок: «Говорите!» И ему вторит басом Пряхин: «Говори, сука долбаная!» Боже мой, да что же говорить? Антипов с отчаянием понимает, что г о в о р и т ь н е о ч е м. Никаких мыслей, ни крупицы, ни крошечки нет в голове. Антипов корчится в синем луче, как пойманный прожектором самолет. Надо вырваться – удрать, выпасть – из этого луча и спастись. Достаточно сделать маленькое движение, и можно выпрыгнуть из луча в блаженную темноту, но он забыл, какое движение. Забыл, забыл! Он не может спастись. Вдруг ясно видно, что за прожектором прячется не Саясов и не Федька, а сморщенная, чайного цвета мордочка с громадной папиросой во рту. Трещащим голоском мордочка говорит: «Нет, Антипов, вам курить в коридоре нельзя, а мне можно. Вам нельзя». – «Что же мне делать?» – «Я не знаю. Курить вам нельзя, а бросить папиросу я тоже не разрешаю». И – никак, ни за что, никакими силами. Антипов хочет отряхнуться от сна, от ужаса, сбросить мертвящую синеву. Отряхнуться не получается.
Утром часов в десять позвонил Саясов и спросил – опять еле слышно, – получил ли Антипов пакет и успел ли посмотреть замечания. Антипов сказал, что получил и посмотрел. В трубке что-то невнятно свиристело, Антипов раздражался, не мог понять, уловил только вопросительный конец фразы: все понятно? Ответил наугад: понятно, понятно! Много ли потребуется времени? Наверно, дня четыре. Очень хорошо. Опять шепот, свиристение, невнятица, и выплыла фраза: слушание дела отложилось, Антипов знает? На две недели. Нет, Антипов не знает, но он принял решение: отказаться и не участвовать. Громко крикнул: к с о ж а л е н и ю, н е т в р е м е н и!
После молчания голос в трубке разборчиво сказал:
– Честно признаться, Александр Николаевич, меня это не слишком устраивает.
– Почему? – удивился Антипов.
– Мне неприятно. По разным соображениям. Нет, Александр Николаевич, дорогой, мне решительно это не нравится. Выходит, я вас припер и вы отказались? Нет, нет, вы извините, но вашей жертвы я не приму.
– О какой жертве вы говорите?.. – пробормотал Антипов.
– Припирать вас никто не хотел, так что вы напрасно, как говорят в народе, – тут голос его совсем окреп, – в с п а п а ш и л и с ь! Александр Николаевич, зачем вы в с п а п а ш и л и с ь – т о? Тем более вопрос ясный, недвусмысленный, не надо ничего осложнять. Я вас прошу, н е в с п а п а ш и в а й т е с ь. И зайдите ко мне, если можно, сегодня, я вас прошу. Поговорим о рукописи. Зайдете?
Тетка Маргарита приглашала на обед на два часа. Антипов подумал, к пяти успеет в издательство. Сказал, что зайдет к концу дня. Тетка перепечатывала последний вариант повести, и, так как работа была большая, он твердо решил на сей раз с теткой рассчитаться – все прежние перепечатки она делала gratis и скандалила, когда пытались вручить ей деньги, – тут и мать помогла и совместными усилиями заставили ее покориться и взять подарок. Антипов продал книги, выручил за них четыреста пятьдесят, а сестра купила на эти деньги тюль на занавески, от чего тетка уж не могла отказаться. Вся эта суматоха была в декабре, с тех пор Антипов тетку не видел. Он любил у нее бывать, любил слушать ее рассказы, да и кормила она вкусно, но где взять время на все? Тетка предупредила, что на обеде никого не будет, кроме какой-то приятельницы. Антипову нравились и теткины приятельницы, в большинстве интеллигентные, хорошо воспитанные и плохо устроенные дамы старше среднего возраста. Одна Татьяна Робертовна чего стоила. Сколько интересного она знала о двадцатых и тридцатых годах! Антипов с радостью думал, что у тетки он хоть на два часа забудет об этой мороке: Двойников, Саясов, Александр Григорьевич в инфаркте, книга под топором...
Приятельница тетки оказалась не старой, красиво нарумяненной, гладко-пего-черноволосой, с большим узлом на затылке, в тесном платье, которое подчеркивало еще далеко не разрушенные округлости, на шее было гранатовое ожерелье, в тонких пальцах держала длинную тонкую сигарету, но глаза у приятельницы были старушечьи. Когда Антипов пришел, дамы сидели за столом и курили, и тетка Маргарита, продолжая прерванный разговор, произнесла:
– А Леву Двойникова я хорошо помню. Он был женат первым браком на Женечке Гарт?
– Нет, ты путаешь, – сказала приятельница. – Женя Гарт была замужем за Левиным братом Павлом...
– Боже, он был такой талантливый!
– Лева, надо сказать, был совершенно безупречен в отношении Павла, – сказала приятельница. – Ведь Женя погибла, дети воспитывались в детском доме, и Лева всегда помогал как мог...
Женщины разговаривали, а Антипов сидел оглушенный.
Во время обеда открылось: все устроено для того, чтобы познакомить его, Антипова, с теткиной приятельницей Марией Васильевной Самодуровой, женою, а теперь уже, вероятно, вдовою Юрия Николаевича Самодурова, журналиста и критика,
Антипов устал, как от тяжелой работы. Устал слушать, соображать и думать: как поступить? Он сказал: все кончено, тетя Рита, вы опоздали с фрикадельками, с телячьими котлетами, с макаронами, посыпанными тертым сыром, с компотом из сухофруктов и душистым печеньем к чаю, пахнущим корицей, которое неслыханно хорошо умеют печь в этом доме. Опоздали, потому что все. Он сдался. Он отвалил. Он бросил Леву на произвол судьбы.
– Как сдался? – воскликнула тетка, и ее лицо стало вытягиваться, сохнуть и твердеть на глазах. – Как можно бросить человека на произвол...
– Можно, можно! – махал рукою Антипов. – Потому что книга под ножом гильотины. Малейшее