городу после семнадцатилетнего перерыва, я понял: все, что у меня есть, — лишь поверхностная реконструкция, картонные муляжи настоящих воспоминаний, которые только теперь появляются на свет. Само физическое ощущение того, что я снова здесь, пробуждает давно впавшие в анабиоз участки памяти, и, оглядывая родной город, я поражаюсь новой ясности тех вещей, которые пылились у меня в подсознании. Воспоминания, которым за семнадцать лет дряхления давно полагалось рассыпаться в прах, были, как оказалось, герметично упакованы и прекрасно сохранились и теперь выплыли на поверхность, как будто после гипнотического сна. Я и не подозревал, что мое сознание все это время поддерживало сильнейшую связь с этим городом; такое чувство, будто мой мозг занимался чем-то тайком от меня.
Буш-Фолс — типичный городок, в котором живет средний класс, таких в Коннектикуте великое множество: расчерченный на клетки, аккуратно застроенный пригород, в котором газоны зеленые, а воротнички — по большей части белые. В оформлении акцент делается на растительность. Парадные двери не увенчаны родовыми гербами; повсюду видны живые изгороди, фуксии, петунии, цветочные клумбы и изумрудные туи. Неухоженный газон мозолит глаза, как прыщ, указывающий на засорившуюся сальную железу. Летом к треску невидимых в древесных кронах цикад присоединяются глухие пулеметные очереди тысяч вертящихся фонтанчиков, часть которых вытащили из гаража после ужина, а часть заранее вкопали в землю и снабдили автоматическим таймером. Уже скоро, я знаю, эти поливальные устройства будут убраны на зиму, а на смену им придут грабли и установки для сдувания опавших листьев, но сейчас они мелькают вдоль всей Стрэтфилд-роуд, основной городской артерии, которая соединяет жилые кварталы Буш-Фолс с торговым районом.
Вроде бы Буш все тот же, что был при мне, но я сразу замечаю признаки упадка. Пять лет назад обанкротился «Пи-Джей-Портерс», и больше тысячи людей потеряли работу. И хотя большинство жителей Буша смогли снова устроиться в Коннектикуте — тогда еще рынок позволял, — многие в итоге оказались в начинающих интернет-компаниях, и задержавшаяся волна кризиса накрыла их позднее, в конце двухтысячного. Теперь город переживает глубокую рецессию, и в каждом квартале хотя бы одна лужайка отмечена табличкой «продается». И хотя по большей части дома выглядят ухоженными, а лужайки перед ними аккуратно подстрижены, от этого порядка веет полной безысходностью, как будто бы теперь эти вылизанные дома — всего лишь фасады, за которыми скрывается ужасающее и необратимое запустение.
Я поворачиваю налево, на Даймондхил-роуд, и проезжаю мимо отцовского дома, в котором упадок поселился еще задолго до того, как «Портерс» приказал долго жить. Я замедляю ход, разглядывая покрытый газонной травой пологий склон холма, на вершине которого стоит квадратный двухэтажный дом в колониальном стиле — дом, где я вырос. Облицовка, которая во времена моего детства была бледно- голубой, теперь имеет цвет грязной яичной скорлупы; кустарник под темным окном гостиной совсем не такой высокий и густой, как мне помнилось, в остальном же все ровно так, как прежде. Остановив машину, я делаю глубокий вдох, ожидая, что вид родного дома вызовет наплыв каких-то чувств, и не испытываю ровным счетом ничего. Не всегда я был таким толстокожим. То ли все дело во времени и расстоянии, то ли за эти годы я просто потерял способность чувствовать. Пытаюсь припомнить, что за последнее время вызвало у меня какие-нибудь сильные эмоции, но на ум ничего не приходит. Поворачиваю направо на Черчилл-стрит и начинаю проникаться мыслью, что незаметно для себя самого я медленно, но верно превратился в полнейшего козла. Из чего следует логический парадокс: тот факт, что я подозреваю, что я козел, сам по себе говорит о том, что, наверное, я все же им не являюсь, ведь настоящий-то козел не будет считать себя козлом. То есть, осознавая себя козлом, я на самом деле опровергаю этот факт, получается так. Декартова аксиома о козлах: козел, считающий себя козлом, уже не козел.
Как раз из-за таких внутренних споров и закравшегося подозрения, что мне все на свете становится по барабану, я честно пытался обратиться к психотерапевту. Налицо обратная сторона писательского ремесла: я как будто никогда не проживаю текущего момента как следует. Какая-то частица меня все время находится в стороне от происходящего, оценивает, ищет подтексты и контексты, пытается представить то, как я буду описывать этот момент, когда он пройдет. Мой терапевт, доктор Левин, сказал, что дело вовсе не в писательстве, а в эгоцентризме и неуверенности в себе. Правда это или нет, вердикт довольно суровый. И это при том, что вынесен он был на двадцать пятой минуте второго сеанса терапии.
— Более того, — сказал он тогда же, — эта ваша склонность к самоанализу — кстати, еще один признак эгоцентризма — отягощается гигантским комплексом неполноценности. Вы не даете себе проживать каждый миг жизни, потому что в глубине души чувствуете, что недостойны одобрения, любви, успеха и всего подобного. Всего того, чего вам на самом деле так хочется.
— А вам не кажется, — сказал я, несколько опешив, — что для такого серьезного заявления неплохо бы узнать меня получше?
— Ну-ну, не обижайтесь, — пожурил он меня. — Вы только все затянете. Вы же мне не за добрые слова платите.
— Да я не обижаюсь.
— А похоже, что обижаетесь.
— Как ни доказывай, что не обижаешься — только более обиженным выглядишь.
— Вот именно! — глубокомысленно произнес доктор Левин, откинувшись назад и почесав козлиную бородку, которая делала его рот подозрительно похожим на влагалище. Может, думаю, он ее оттого и отрастил, что заделался фрейдистом. Сняв очки в золотой оправе, он задумчиво протер их галстуком. Затем водрузил очки на место и произнес ту самую фразу, которую неизменно говорят все психоаналитики на свете, если фантазия иссякла, а время сеанса еще не кончилось: — Расскажите мне о вашем отце.
— Да ладно вам, неужели ничего получше не могли придумать?
— А вам не кажется, что это уместный вопрос?
— Ну, и кто теперь обижается?
— Я вовсе не… — Он оборвал себя на полуслове и снисходительно усмехнулся. — Очень остроумно, Джо. Мне жаль, что вам все время хочется одерживать надо мною верх в подобных словесных поединках. Это говорит о неуважении ко мне и к моим профессиональным способностям. — При этих словах мой психоаналитик надул губы, да-да! — Не понимаю, зачем вы вообще ко мне ходите.
Ну, я и перестал.
Черчилл-стрит поворачивает направо, снова соединяется со Стрэтфилд-роуд в том месте, где в ней уже появляется по второму ряду в каждом направлении, и вливается в торговые районы. По обе стороны красуются фешенебельные торговые центры и дорогие парковки. Следующие пять кварталов застроены магазинами, в которых найдется все для удовлетворения любых провинциальных запросов: аудио- и видеотехника, игрушки, товары для пикников и праздников, все для дома, все для сада, книги, продукты, лекарства, музыка, бижутерия и, наконец, ресторанчик «У герцогини». Последний квартал занимает то, что когда-то было одним из крупнейших универмагов «Портерс», — теперь его готовят к сносу.
Проехав еще один квартал, я поворачиваю направо, на Оукхил-роуд, и въезжаю на стоянку больницы Мерси, двухэтажного кирпичного здания, которое выглядит совсем не казенно и не по-больничному нарядно.
Я нарочно занимаю два парковочных места, чтобы никто не поставил машину слишком близко — такую вот постыдную привычку я завел после покупки «мерседеса». На стоянках то и дело рискуешь получить вмятину, этот бич всех владельцев роскошных автомобилей. Я снова чувствую, как бесит меня моя машина. Все равно что дорогая шлюха: как только кончил пользоваться, хочется, чтобы она тут же исчезла.
Холодный октябрьский ветерок словно благословляет меня на выходе из кондиционированного нутра «мерседеса». Небо набито крупными пыльными облаками, ветки молодых вязов, воткнутых через равные промежутки по всей стоянке, тянутся вверх, будто о чем-то просят. На переднем крыльце курит группка молодых врачей, и мне они кажутся какими-то богохульниками, все равно что раввины, поедающие свинину.
Я решительно прохожу сквозь их дымящий строй, задержав дыхание до выхода из вращающихся дверей, и следую указателям на реанимационное отделение.
На банкетке в холле отделения интенсивной терапии скучает Синди со своими близняшками. Близнецы — они все симпатичные. Я еще ни разу не встречал уродливых. Как будто существует некая особая ватерлиния, природная или божественная, которая не позволяет удваивать уродство. А девчонки