проиллюстрированная зернистой фотографией его окровавленной физиономии, была напечатана в «Минитмене», и теперь пожелтевшая вырезка висела в отцовском кабинете в рамочке на видном месте.
В палате не слышно никаких звуков, кроме писка мониторов и непрерывного механического свиста респиратора. Я сажусь на стул у его кровати, не очень понимая, что мне делать. Светская беседа отпадает. Будь он в сознании, я непременно прибегнул бы к такой беседе в качестве защиты, но эта его кома ставит меня в невыгодное положение. Может, все равно заговорить с ним, как по телевизору показывают, тихим, дрожащим голосом, преисполненным чувства, убеждая больного не сдаваться? Потому что он ведь услышит. Где-то там, в коматозном тумане, мой голос будет звучать в его парализованном сознании, перед глазами замелькают изображения моего лица, как в видеоролике, и какое-то случайное сочетание вдруг включит его мозг, пальцы сожмут мою руку, глаза медленно раскроются, и первым словом, которое он произнесет хриплым сухим шепотом, будет мое имя. Но я знаю, что не способен на такое. Рука отца лежит на кровати вдоль тела, и я воровато хватаю его ладонь. Она гораздо больше моей, твердая и мозолистая по краям, но удивительно мягкая в середине, как ломтик хлеба, который вытащили из тостера, когда он только-только начал подрумяниваться. Не помню, чтобы я когда-то раньше трогал руку отца. Несильно сжимаю ее. Ответного рукопожатия нет. Услышав звук открывающейся двери, я, будто карманник, поспешно отдергиваю руку.
— Привет, — говорит Брэд, появившийся за моей спиной.
— Привет.
— Как жизнь?
— Ничего себе. А у тебя?
Он вздыхает:
— Бывало и получше.
— Понятное дело.
Мы оба поворачиваемся и смотрим на безжизненное тело отца. Брэд обходит меня и осторожно поправляет одеяло. Он делает это неспешно, с большой нежностью. Я смотрю на него и понимаю вдруг, что Брэд совершенно раздавлен. В попытках разобраться в собственных чувствах к отцу я совсем забыл, что он еще кому-то отец, кому-то — дед, что он любим. Я отворачиваюсь от Брэда, который продолжает поправлять одеяло, мне безумно стыдно, я чувствую себя абсолютно лишним.
Брэд отходит от кровати и с усилием улыбается мне.
— Вот так… — говорит он.
— Какие прогнозы? — спрашиваю.
— Паршивые. Врачи не знают, придет ли он в сознание, и даже если придет, невозможно предсказать, в каком состоянии будет его мозг.
— Что говорят, сколько он еще может пробыть в таком виде?
— Неизвестно.
— Похоже, не очень-то много они знают, — говорю я.
Я снова смотрю на отца. Он как будто съежился, тело стало меньше, а кожа выцвела по сравнению с тем, каким я его помню. Все эти годы мы виделись очень редко, и мне не пришло в голову состарить тот образ, что был в моей памяти. В его нынешнем состоянии невозможно определить, насколько природа состарила его за последние семнадцать лет, каким он был перед ударом. Я вдруг понимаю, что хотя и нахожусь наконец в одной комнате с отцом, скорее всего, по-настоящему мне с ним больше не увидеться.
Брэд садится на подоконник, а я опускаюсь на стул у кровати, и его виниловое сиденье издает свист под тяжестью моего тела.
«А теперь что?» — думаю я.
— Сколько ты собираешься пробыть? — спрашивает Брэд через некоторое время.
«Пробыть?»
— Не знаю.
Он кивает — будто именно такого ответа и ожидал, а затем, прокашлявшись, произносит:
— Хорошо, что ты тут. Я думал, вдруг не приедешь.
— Я должен был приехать, — бормочу я.
Он смотрит на меня:
— Не спорю.
Не знаю, куда обычно отправляются умирать разговоры, но пока мы сидим в тишине, наш разговор медленно, но верно движется как раз туда.
— А где Джаред?
Брэд отворачивается нахмурившись:
— Я велел ему зайти сюда по дороге из школы, но в последнее время на него не особенно можно положиться.
Джаред — это сын Брэда, мой племянник, по моим расчетам, ему должно быть лет шестнадцать — семнадцать. Потому что ему было четырнадцать, когда он сбежал из дома, сел на электричку, приехал на Манхэттен и объявился в дверях моей квартиры в пол-одиннадцатого вечера, голодный, без денег и клокочущий от обиды на некие неведомые оскорбления, приведшие к такому бунту. Мы заказали домой сэндвичей, и я заставил его позвонить отцу. Потом мы посмотрели «Шоу Леттермана», а наутро я посадил его на поезд обратно в Коннектикут, и на этом все и закончилось. На следующий вечер Брэд оставил мне сообщение на автоответчике, благодарил, но меня в тот момент дома не было, и хотя я точно помню, что хотел потом перезвонить, так и не собрался.
— Сколько ему, семнадцать?
— Восемнадцать, — отвечает мой брат. — Школу в этом году кончает.
Н-да, обсчитался.
— Он капитан «Кугуаров»?
Брэд отводит взгляд:
— Джаред не играет в баскетбол.
Эти четыре слова, пронизанные невысказанным надрывом и сожалением, показывают, что мои беспомощные попытки светской беседы угодили ровнехонько по больной мозоли, и я твердо решаю передать Брэду эстафету в нашей беседе. Брэд же, похоже, вполне готов просто сидеть, откинувшись назад, хрустеть пальцами и наблюдать за втеканием и вытеканием различных жидкостей из пищащей и свистящей груды, которая когда-то была нашим отцом.
— Я прочел твою книгу, — говорит он в конце концов, накаляя обстановку еще на пару градусов.
— Да? — говорю. — И что, понравилось?
Он хмурится, потом отвечает:
— Местами.
Я пожимаю плечами:
— Ну, хоть что-то.
Он задумчиво смотрит на меня, будто решая, говорить или нет. Наконец тяжело вздыхает и отводит взгляд:
— Твоя книга тут наделала шуму.
Я молчу, ожидая, что он продолжит, но, похоже, он все сказал. Вдруг лежащий между нами отец вздрагивает, по всему его телу проходит волна, от груди до ступней. Я испуганно вскакиваю, но Брэд делает успокаивающий жест рукой.
— Все в порядке, — говорит он, наклоняясь и поправляя одеяло. — С ним такое бывает.
Глава 7
В полной пустоте захолустных буш-фолских вечеров буйным цветом цвели хулиганство и