их враждебность не убывала, перерастая в систематическую травлю. Целую неделю мальчик подвергался остракизму, который казался ему необъяснимым. А потом — это было вчера — пришел домой бледный, взъерошенный, с покрасневшими глазами и трясущимся подбородком. Едва переступив порог, он бросился в мои объятия, содрогаясь от рыданий, но ни одна слеза не увлажнила его щек. Я долго в молчании укачивала его, как маленького, а он только прерывисто дышал, прильнув к моей груди. Когда он малость успокоился, я стала спрашивать:
— Что случилось, дорогой мой? Расскажи мне все.
В это самое время в комнату вошел муж, но держался в стороне, как будто сейчас, когда надо было утешить нашего сына, он больше рассчитывал на мою нежность, чем на свою власть. После долгой паузы Анри-Клеман перевел дух и пробормотал:
— Это Тушар! Я на уроке сел с ним рядом и спросил, за что он дуется, почему ребята уже несколько дней сторонятся меня, — наверное, из-за папы, что он его так плохо встретил? Тогда он взял лист бумаги, намалевал на нем гильотину, а внизу написал по латыни: «Tuus pater camifex».
— Что это значит? — насилу выговорила я.
— Это значит: твой отец палач, — произнес он, с мучительным усилием чеканя каждое слово.
Мой разум помутился, и я, совсем убитая, не находила ответа.
— Я сразу все понял, мама! — закричал Анри-Клеман. — И почему у нашей семьи совсем нет друзей, и что встречные на улице посматривают на меня с испугом, и зачем вы меня наградили красивой фамилией Лонгваль, когда отдавали в школу…
Не имея сил далее упорствовать в милосердной, но нелепой лжи, я склонила голову и вздохнула:
— Это правда, милый. Твой отец — исполнитель смертных приговоров города Парижа. Но эта ужасающая честь принадлежит нашей семье полтора столетия, и никому не дано ее избежать. Твой дед, твой прадед, все Сансоны начиная с тысяча шестьсот восемьдесят восьмого года…
Тут мой муж, который до этой минуты держался в тени, пришел мне на помощь. Положив руку на плечо Анри-Клемана, он просто сказал:
— Твоя мать и я, мы не говорили тебе об этом, ожидая, когда ты подрастешь настолько, чтобы понять важность и суровость долга, выпавшего на долю династии Сансонов. Эта обязанность почетна, и она же — тяжкое бедствие. Для Сансона невозможно зарабатывать на жизнь иным способом, нежели идя по стопам своих предков.
Я надеюсь, что у тебя достанет сил вынести это бремя и ты сумеешь держаться так, что наши сердца наполнятся счастьем и гордостью.
— Рубить головы множеству бедолаг?! — завопил Анри-Клеман сквозь слезы.
— Служить человеческим законам, как то угодно Господу! — возразил мой муж.
И решил тотчас отправиться к своему исповеднику, новому кюре церкви Сен-Лоран, чтобы тот помог ему вразумить сына.
Я воспользовалась его отсутствием, чтобы попытаться примирить Анри-Клемана с этой так ужаснувшей мальчика возможностью стать «привратником смерти». Представив на его обозрение все те профессии, что связаны со смертным уделом рода людского, я подчеркнула, что распорядители погребальных церемоний и предприниматели, выпускающие похоронные товары, тоже зависят от смерти, успех их коммерции определяется числом покойников, поступающих в их распоряжение. Разумеется, они самолично не прикладывают руку к истреблению своих клиентов. Но им поневоле приходится поздравлять себя, когда заказов на гробы становится все больше и больше. Так что и здесь тоже речь идет об использовании чужой беды для своего благосостояния, однако люди предаются подобным занятиям не таясь, при свете дня, и никому не приходит в голову хулить их за это.
— По существу, — говорила я Анри-Клеману, — если глупцы показывают пальцем на твоего отца, они это делают потому, что он в одиночку принимает на себя эту ужасную, но необходимую работу. Если б он был не один, если б палачей было столько же, сколько гробовщиков и распорядителей похорон, нас бы никто не беспокоил…
Говоря так, я пыталась и сама себя утешить в том, что смерть — наш единственный способ зарабатывать на кусок хлеба. На самом деле меня неотступно преследовали эти бесконечные картины — падающий нож, отрубленные головы. Я вскормлена на трупах. От этого я чувствую в своих жилах леденящий холод. Порой мне требуется огромное усилие, чтобы сохранять улыбку на устах и высоко держать голову, в то время как жертвы моего мужа пытаются увлечь меня вслед за собой в ту страну, откуда не возвращаются.
Признаюсь, после этого разговора с сыном, разговора, который ничего не уладил, а меня привел в страшное смятение, я очень обрадовалась возвращению мужа. Он привел с собой аббата Марселена, нового кюре церкви Сен-Лоран. Этот священник, с которым я была не знакома, удивил меня своей молодостью, богатырской фигурой и выражением лица, в котором властность сочеталась с сердечностью. При виде его Анри-Клеман, которого мои рассуждения не только не урезонили, но настроили еще более непримиримо, закричал:
— Мне все известно, отец мой! Чего вы от меня хотите?
— Я хочу, чтобы вы повиновались своим родителям. Они лучше вашего знают, что вам пристало…
— Я отказываюсь убивать, я хочу писать…
— Одно другому не мешает. Посмотрите на своего отца. Он не дает музе покоя…
— Когда гильотина оставляет ему время для этого!
— Она вам предоставит сколько угодно досуга, ведь его величество император в своей великой мудрости, по сути, упразднил смертную казнь!
Упрямый, взбешенный, Анри-Клеман внимал утешительным наставлениям аббата, стиснув зубы, — ни слова согласия или протеста. Устав распинаться перед глухим, священник сказал мне:
— Он еще не готов… Подождем, пока время сделает свое дело. Вот увидите, все в конце концов наладится, рано или поздно…
И в самом деле, когда аббат Марселей удалился, мне показалось, что упорство сына наперекор ожиданиям все же поколеблено. Вечером он стал расспрашивать мужа о преимуществах и неудобствах, сопряженных с вынужденным бездействием, которое наступило после стольких лет непрерывной занятости. Он даже проявил интерес к вопросу о том, как воздвигают эшафот. Во всяком случае, я находила его поведение отменно благоразумным. Стало быть, мы выиграли партию? Воздержавшись от того, чтобы преждевременно праздновать победу, мы приняли решение оградить Анри-Клемана от разлагающего влияния его товарищей: забрать мальчика из пансионата «Мишель» и уехать с ним за город, где он сможет продолжать свои занятия под руководством местного учителя.
Этот новый приезд в Брюнуа обернулся для меня целительной передышкой, а для мужа — приобщением к садоводству, которым он увлекся не на шутку; что до Анри-Клемана и других наших детей, они получили повод предаться самым разнообразным развлечениям, деля свое время между чтением, прогулками и занятиями, причем, сказать по правде, делилось оно отнюдь не поровну под надзором старичка преподавателя, убеленного сединами и шепелявого, который был озабочен разведением пчел в ульях, изготовленных по его собственным чертежам, куда больше, чем обучением детворы; его милая учтивость скрывала полнейшее безразличие ко всему, что он тщился им преподать. В этой сельской обстановке, с таким нерадивым, философически настроенным пчеловодом в роли наставника Анри-Клеман, старший в этой маленькой группе, казалось, словно по волшебству, и думать забыл о недавно пережитом кошмаре. Я молча радовалась этому, но в июне 1807 года мужа вдруг срочно вызвали в Париж для совершения казни некоего Реймона и девицы Лимузен, убийц мсье Дюплесси.
При этом известии лицо мужа просияло. Ему даже губу пришлось прикусить, чтобы не улыбаться. Он, без сомнения, говорил себе: «Дела опять начинаются!» Но чувство приличия побудило его сдержать в нашем присутствии этот взрыв жестокого ликования. Впрочем, не стану скрывать, я и сама была счастлива за него, что он вновь получил работу. В то время как я поздравляла его с этим мысленно, коль скоро произнести такое вслух было бы непристойно, он повернулся к старшему сыну и, пряча глаза, обронил:
— В сущности, мне было бы приятно, если б ты, несмотря на свое отвращение, в один из этих дней пришел ко мне на эшафот, чтобы увидеть меня за делом!