Это предложение повисло в пустоте. Анри-Клеман снова замкнулся в настороженном молчании. Очевидно, он колебался между искушением присутствовать на этом жестоком спектакле и боязнью, что, возвратясь оттуда, с негодованием отвернется от своего отца. Что до троих остальных наших детей, им было абсолютно безразлично все, что выходило за пределы их ребячьего защищенного мирка. Торопливо уложив свои пожитки, мой Анри сел в обычный дилижанс и один отправился в Париж, город крови.
Оставшись с глазу на глаз с Анри-Клеманом, я сперва не знала, как бы подойти к вопросу, который мучил меня. Настойчивость мужа, позвавшего нашего мальчика присоединиться к нему пред гильотиной, смущала меня по двум причинам. Не будет ли Анри-Клеман потрясен до глубины души, если я некстати подступлю к нему с советом повиноваться отцовскому желанию? Однако в противном случае, если я запрещу ребенку, которому едва сравнялось восемь лет, смешаться со злобной толпой горожан, охочих до зрелища смертной казни, не нанесу ли я этим обиду моему Анри? Так вот, Анри-Клеман сам, даже не спросив моего мнения, на следующий день решил отправиться на Гревскую площадь, где его отец будет публично «священнодействовать». Я скрепя сердце покорилась, помогла парнишке уложить его маленький баул и усадила в карету с таким чувством, будто расстаюсь с ним навсегда.
Больше недели я не получала никаких известий от обоих моих мужчин. Потом сын возвратился, усталый, но заметно довольный. Он только что поприсутствовал, по его выражению, на «великолепном гильотинировании». С восхищением описал мне безукоризненную работу отца и подручных, окружавших его. Я испытала одновременно облегчение и стыд, убедившись, что традиции семейства Сансонов переходят из поколения в поколение с поразительной естественностью. Тот самый мальчик, в ком я столь часто подмечала почти женскую добрую чувствительность, тонкость суждений, как он мог вдруг проявить такой вкус к жуткому ремеслу, питающему нашу семью? Глядя на юное лицо, выражение которого уже выдавало безжалостную наследственность, я сказала себе, что ни эволюция нравов и образа правления, ни войны и прочие катаклизмы не в силах надолго изменить сердце человеческое. Наполеону позволено судьбой все что угодно: побеждать при Эйлау и Фридланде, заключать идеальный любовный союз с Жозефиной в Мальмезоне, раздавать своим победоносным войскам штандарты с имперским орлом, заставляя петь «Те Deum» в соборе Парижской Богоматери, празднуя захват Вены французами, официально оповещать о своем разводе с той же самой Жозефиной, которую еще вчера ласкал, и о скором бракосочетании с Марией- Луизой Австрийской, радоваться рождению Римского короля, выступать в одиночку против всей Европы, завоевывать Москву, терять половину своей армии при отступлении из России, но для моей души ни одно из этих событий не перевешивало по важности моего собственного ошеломляющего открытия — метаморфозы, постигшей нашего сына при знакомстве с отцовским ремеслом. Держась в стороне, когда они тихонько переговаривались о своем, я угадывала, что Анри-Клеман, этот маленький нежный мечтатель, уже готов присоединиться к своему неумолимому родителю на помосте гильотины, как повелевали ему из гроба его предки.
Я снова возвращаюсь к своей покинутой тетрадке, так как современные политические события уж слишком будоражат меня. Могу ли я ни слова не написать о том, что Наполеон после года ссылки, проведенного на острове Эльба, бежал оттуда из-под носа у тюремщиков, что он высадился на французском берегу и что в каждом городе, через который он проходил, его прежние солдаты встречали его как спасителя? Всего несколько месяцев назад он, разбитый коалицией русских, немцев и австрийцев, отрекся от власти в Фонтенбло и покорно отправился в изгнание, и вот его войска уже маршем двигаются к Парижу. Его здесь ожидают с часа на час, между тем как Людовик XVIII прежалостным образом удрал. Среди всего этого бурного и непрерывного наплыва исторических событий отец предупредил Анри-Клемана, что снова пригласит его побывать на казни: приговорен некто Дотен, в прошлом лейтенант, который пошел в гору при Реставрации Бурбонов, а ныне, пользуясь смятением в рядах полиции, убил и ограбил двух честных граждан. Вердикт был суров до чрезвычайности: сначала выставить к позорному столбу, затем обезглавить. Мой сын, вне всякого сомнения, пристрастился к зловещим аттракционам такого рода. На сей раз он сам настоял на том, чтобы лично участвовать в умерщвлении. Его отец уже был на месте, готовый к священнодействию. Как мне стало известно впоследствии, Анри-Клеман прибыл в Париж 20 марта, в тот самый день, когда и Наполеон с триумфом вступил в свою вновь обретенную столицу. Мое загородное окружение выражало надежду, что император на радостях помилует вероломного экс-лейтенанта. Но по возвращении мужа и сына я узнала, что заинтересованное лицо, несмотря на свое раскаяние и клятвы в безмерной преданности Империи, в назначенный час все-таки закончило свои дни под ножом гильотины. Моих мужчин, как одного, так и другого, сей факт, по-видимому, нимало не огорчил. За ужином Анри-Клеман даже огорошил меня, пустившись восхвалять в восторженном экстазе остроумную конструкцию гильотины, позволявшую обезглавливать быстро, ну прямо без сучка без задоринки! Достигнув ныне шестнадцати лет, ему довелось вторично наблюдать, как человека предают смерти. С чувством глубокой подавленности я осознала, что этот второй раз будет явно не последним.
Мой разум не поспевает за быстрой сменой событий, происходящих в моей жизни. Я пропустила, не записав в эту тетрадку, отъезд своего младшего сына Антуана в Вену (это Австрия), где он нашел себе место учителя-наставника в богатейшем и весьма почтенном семействе. В своих редких посланиях он мне пишет, что рассчитывает «подкопить деньжат» на чужбине, а может быть, там и жениться. Обе мои дочери, Аньес и Соланж, в один и тот же день вышли замуж за двух братьев, совместно владеющих в Тулоне бакалейной лавкой. Они пока еще не забеременели, и такая задержка их удручает. Меня оставляют равнодушной их перипетии с мелкими домашними сварами, узаконенным тисканьем в постели, блаженно-лихорадочным нетерпением понести и обзавестись приплодом. Впрочем, ни Аньес, ни Соланж не отличаются особым эпистолярным рвением, что избавляет меня от надобности отвечать тем же на их пустопорожние банальности. Заглядывая в собственную душу, я вынуждена признать, что Анри-Клеман остается для меня главной заботой и — смею ли в том признаться? — моей единственной семьей. На эти дни я приехала к мужу в Брюнуа. Я была бы здесь безоблачно счастлива, если б не тоска по сыну, который далече. Даже того, что мой супруг неизменно рядом, не хватает, чтобы утешить меня в отсутствие Анри-Клемана. Без него в моей душе зияет пустота — только мать способна понять это. Наперекор расстоянию, разлучающему нас, моя мысль поминутно улетает к нему. Из его писем, слишком кратких, я знаю, что он в Париже занят чем придется. На самом-то деле, думаю, он бродит вокруг гильотины, с нетерпением ожидая официального приказа пустить ее в ход. Право, нет ничего более заразительного, нежели одержимость смертью и жажда крови. К счастью, повседневно созерцая свои привычные сад и огород, мне удается порой забывать об этих ужасах. Сельская местность успокаивает меня, помогая оставаться в мире и с самой собой, и с нею. Если в городской суете человек сверх меры чувствителен к политическим и военным событиям, ко всяческим катастрофам, то природа в своем величавом безразличии возвращает всякому явлению, как и каждому лицу, его действительную стоимость. Мне сдается, что в глазах Вечности людская жизнь, наши страдания, любовь, надежды значат меньше, чем полет бабочки, перепархивающей с цветка на цветок, паденье сломанной веточки в лесу, совокупление двух лягушек на берегу пруда или земляной червь, раздавленный каблуком гуляющего бездельника. Пышность растительности и хлопотливое кишение тварей земных, служа мне защитой от безумств этого мира, хотя бы на время помогают осознать, что главное совсем в другом.
Покуда я так грежу, предаваясь смиренным заботам о земле и доме, годы бегут с головокружительной быстротой, одна за другой гремят войны, правительства меняют свою кожу и тактику. Но у меня нет претензии комментировать на этих страницах историю моей родины. Здесь имеет значение лишь история моей семьи, ибо только на нее я могу хоть как-то повлиять. Разлученная с сыном, который больше не желает жить нигде, кроме как в Париже, я время от времени получаю от него письма. В большинстве случаев они меня озадачивают, особенно странно звучат порой его сетования. В последнем письме сквозило нечто похожее на огорчение, что время проходит даром, гильотина простаивает. К счастью, бродяг еще порют кнутом, да и женщин дурного поведения время от времени, прежде чем упечь в тюрьму, выставляют на Гревской площади. Удивительное дело: мой сын считает эти наказания — кнут и позорный столб — более жестокими, нежели гильотинирование. Я бы охотно потолковала об этом с мужем, но славный Анри Сансон на склоне лет сильно сдал. Вспоминая того мужественного и вместе нежного колосса, каким он был всего несколько лет назад, я с трудом узнаю его в той бледной развалине, о которой ныне пекусь с любовью и терпением. Счастье это или проклятие — вот так, подобно мне, волей-неволей противостоять разрушительному воздействию времени, между тем как спутник всей твоей жизни изнемогает и почти уже