— Кажется, — сказал профессор, — все три исполнителя пели одинаково хорошо.

— Но кто же тот, первый певец? — подала голос Тамара Васильевна.

— Я первый, я, дорогие друзья! — раздался бас Молдаванова. — Пел я плохо — признаюсь, соревнования не выдержал. Зря только согласился выпустить в свет пластинку с такой записью.

В голосе его слышалась дрожь еле скрываемого волнения. Все замерли, поражённые. А Григорий готов был расплакаться. И тогда, чтобы выручить юного капельмейстера, Молдаванов поднялся с кресла, тряхнул Григория за плечи:

— Хочешь, я надпишу тебе пластинку?

И, не дожидаясь ответа, стал писать на глянцевом круге: «Грише Чугуеву — в память о нашем знакомстве, о музыкальной викторине и о моем поражении. Обещаю тебе в другой раз этот романс спеть лучше.

Твой новый друг,

Олег Молдаванов».

Напряженность слегка спала. Завязалась неторопливая беседа, но у всех на сердце лежала неловкость от незадачливой Гришиной викторины. И больше всех это чувствовал сам Олег Молдаванов; скоро он поднялся.

— Уж поздно. Нам пора возвращаться.

Певец и художник и в пансионате жили вместе — в комнате, помещавшейся на третьем этаже и двумя окнами выходившей на прибрежный лес.

Молдаванов лег, не зажигая света, а художник подошёл к окну. Ночь была тихой, над верхушками мачтовых сосен необычно ярко светила луна. Ее то и дело закрывали тучи, но она быстро вылетала на простор и каждый раз голубела всё веселее. Казалось, и бег её над кроной леса становился быстрее.

Понимая, какая буря смятения сейчас в душе певца, Сойкин решил ободрить товарища:

— Я вас до того никогда не слышал, признаюсь честно, однако бросил шар за первую пластинку, то есть за вас. Да и профессор, и жена его... Они колебались, так что вы ничуть не уступали двум самым признанным...

Молдаванов остановил поток утешительных излияний:

— Ваших картин я тоже не видел; почему-то верю, они хороши, может быть, даже очень, и именно потому, что вы хороший художник, вам ложь не удается. И давайте условимся: не станем больше говорить о викторине, никакие сентенции критиков не вздымали в моей груди столько волнений, сколько эта вот... бесхитростная затея детского ума.

Певец включил свет, зашуршал какими-то листами. Заговорил с прихлынувшим воодушевлением — горячо и ещё более торопливо:

— Тут, в Ленинграде, я случайно увидел книгу «Заметки об искусстве» — в ней есть и обо мне страницы. Автор в молодости работал, в Донбассе собственным корреспондентом «Известий», так он однажды прислал мне письмо; оно здесь напечатано, вот послушайте, я почитаю вам.

И он начал читать:

— «Дорогой Олег Петрович!

Нахожусь под впечатлением «Псковитянки». Спасибо Вам за приглашение — иначе мог бы и не услышать и не увидеть этого чуда русской музыки в Вашем исполнении.

Замечательно то, что Вы, как и в прежних виденных мною спектаклях, не просто пели, а создали образ Грозного — образ сложный, многосторонний и трагический. Я люблю эту личность нашей многострадальной истории, слышу и в себе всё те же бури, которые бушевали в его измученной душе. Истерзанный муками сомнений, разбитый возрастом и болезнями, мучимый заботами о собирании земель, создании сильного государства — и в то же время человек с богатым внутренним миром, тонким и хрупким психологическим строем, жаждующий не только силы и власти, но и любви, дружбы, верности — вот царь Иван, которого мы видим и слышим через века и которого Вы так ярко и полно представили.

Не знаю, как играл эту роль наш дорогой Шаляпин, но мне кажется, он играл её так же. Иначе не мог бы он так глубоко тревожить сердца современников.

Музыка удивительна. В опере нет броских неожиданных мелодий — в ней всё течёт ровно, сильно и всё волнует. Никого она не оставляет равнодушным — и это, очевидно, потому, что вся она на русских мотивах, вся глубоко народна. Вот уж где находишь подтверждение неизменному правилу: подлинно интернационально лишь то, что глубоко национально. И если искусство верно отражает жизнь народа, то и все другие народы видят в этом искусстве отголоски своих собственных дум и страданий. Эпизоды истории у разных народов разные, но мотивы поступков одни, ибо они заложены в самой человеческой природе. Вот почему я заметил, что сидящие вокруг нас иностранцы устремлены были на сцену с таким же вниманием, как и мы, русские люди.

С тем остаюсь, Ваш Иван Хапров».

— Ну вот! — воскликнул художник. — Отзыв куда как лестный — чего же вам более? И с таким-то мнением вы смеете хандрить.

— Подождите, здесь есть и ещё кое-что. Наберитесь терпения — слушайте. Вот другое свидетельство моего корреспондента: «И снова я в Донбассе! Ах, времечко, течёт словно реченька. Утекло двадцать лет, и сколько тут перемен случилось! И хорошо, что дома в центре стоят нестандартные, и площадь главную расширили, клумбы розовые кругом разбили...

Вечером пошёл в театр, слушал «Игрока» — генерала пел Молдаванов. Потускнел и поник этот некогда яркий певец, нет уж в нём прежнего огня и задора. Возраст, что ли, его укатал или труды утомили...» — Вот она где подтверждается, Гришкина викторина — здесь правда и приговор, всё вместе и всё разом. Искусство требует горения, на сцене нужно светить в полную меру, а не тлеть, не тянуть лямку. И не возраст тут всему причина; возраст невелик, человек, как верно утверждает профессор, запрограммирован жить долго; и жар сердца, работоспособность он может сохранить до старости. Беда тут в другом: в мелочах жизни, в том, что жизнь свою, единственную, неповторимую, мы топим в сонме жалких расчётов, суетных желаний, пошлых страстишек. Энергию сердца, даденную на благие свершения, размениваем на пустяки. А, да что там! Я ведь и сам знаю — в последние годы пою хуже. И не то чтобы голос. Нет! Голос тот же, даже, может быть, окреп, стал ровнее. И дышится мне легче. А это значит, управление голосом пришло, опыта прибавилось. А вот, как говорится, «...струны тайные...» шевелю уж не так, как прежде. Что-то важное для артиста ушло, словно бы что-то вынули из меня.

— Что же с вами произошло? — неожиданно для себя спросил Сойкин.

Певец ответил не сразу. Он несколько раз прошёлся по комнате, потом уселся в кресло.

— Я недавно читал ранние произведения Алексея Толстого, у него есть повесть «Мишука Налымов». — Голос Молдаванова звучал глухо, отрешенно. — Запомнились мне слова одного персонажа: «Душа должна быть ясна. Всё минет — и любовь, и счастье, и обида, а душа, верная чистоте, выйдет изо всех испытаний». Слышите: «...душа, верная чистоте». А если нет этой верности?... Если что ни шаг в жизни — гадость, жалкая дрожь в коленках, трусость, эгоизм?.. Да нет, вы помолчите. Не надо меня утешать! Я, может быть, впервые почти за пять десятков лет жизни в душу свою заглянул. И — о, боже!.. Какая уж тут чистота! Всё тут есть! И хочу ещё «струны тайные» шевелить. Хорошо как сказал наш Пушкин: «Гений и злодейство — две вещи несовместные!» На все века сказал, для всех народов, и хорошо!

— Ну вот... Вы уж и злодейство!..

— Да! Злодейство!.. — Певец порывисто поднялся, снова сел. Лунный свет хорошо освещал его лицо, всю фигуру — буйную и могучую.

— Хотите, расскажу одну историю? Она мне сердце томит. Вот, может, опростаю душу и тяжесть схлынет.

Певец начал свою исповедь издалека:

— Был я однажды со своим театром на гастролях в одной восточной стране. Там же гастролировал наш известный баянист Иван Полежаев. Жили в одной гостинице, рядом номера. Познакомились, стали ходить друг к другу, постепенно я узнал его историю.

Совсем молодым человеком пришёл Полежаев в консерваторию, поступил в класс народных инструментов. Изучал домбры, балалайки, гармоники... на многих играл, но больше на баяне. Баян и стал его музыкальной судьбой.

Всех поражала настойчивость юноши, его целеустремленность. В иные дни он занимался по десять-

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату