– Все это прекрасно, – заметил Мартин, засунув руки в карманы. Он откинулся на спинку стула и зевнул от скуки. – Неплохо сказано, Том; только я все еще у Пекснифа, сколько помнится, и скорее в тупике, чем на торной дороге славы. Так вы нынче утром опять получили письмо от этого… как его?
– От кого это? – спросил Том, кротко вступаясь за отсутствующего друга.
– Ну, вы знаете. Как его? Зюйдвест, что ли.
– Уэстлок, – отвечал Том несколько громче обыкновенного.
– Да, верно, – сказал Мартин, – Уэстлок. Помню, что фамилия в этом роде, имеет отношение к компасу. Ну, так что же пишет этот Уэстлок?
– О! Его, наконец, ввели в права наследства, – ответил Том, покачивая головой и улыбаясь.
– Повезло же человеку, – сказал Мартин. – Хотел бы я быть на его месте. И это вся тайна, которую вы мне хотели сообщить?
– Нет, не вся, – сказал Том.
– А что же еще? – спросил Мартин.
– В сущности, это и не тайна, – сказал Том, – и для нас это не так важно, но для меня очень приятно. Джон всегда говорил, когда был еще здесь: «Попомните мои слова, Пинч: когда душеприказчики моего папаши раскошелятся…» – он иногда выражается очень странно, такая у него привычка.
– «Раскошелятся» отличное выражение, если касается не нас, – заметил Мартин. – Ну? Какой вы мямля, Пинч!
– Да, я знаю, – сказал Том, – только не надо мне этого говорить, не то я собьюсь. Вот уже и сбился немножко, не помню, что хотел сказать.
– «Когда душеприказчики раскошелятся», – нетерпеливо подсказал Мартин.
– Ах да, верно, – воскликнул Том, – да, да! «Тогда, – сказал Джон, – я угощу вас обедом, Пинч, и нарочно для этого приеду в Солсбери». Так вот, в письме, которое он прислал на днях, – в то утро, знаете ли, когда уехал Пексниф, – он писал, что его дела устраиваются и деньги он получит очень скоро, так нельзя ли узнать, когда мы с ним можем встретиться в Солсбери? Я ответил, что в любой день на этой неделе, а кроме того, написал ему, что у нас есть новый ученик, написал так же, какой вы прекрасный человек и как мы с вами подружились. Джон прислал мне в ответ это письмо, – Том показал его, – назначает свидание на завтра, посылает вам поклон и просит вас отобедать вместе с нами. Не там, где мы были прошлый раз, а в самой первой гостинице в городе. Прочтите, что он пишет.
– Очень хорошо, – сказал Мартин со своим обычным хладнокровием. – Премного ему обязан. Буду очень рад.
Тому хотелось бы, чтобы он немножко больше удивился, немножко больше обрадовался, проявил бы несколько больше интереса к такому важному событию. Но Мартин выказал полнейшее самообладание и, прибегнув к обычному своему утешению – свисту, опять принялся за начальную школу, как будто ровно ничего не случилось.
Так как лошадь мистера Пекснифа была в некотором роде священное животное, которым мог править только он сам в качестве верховного жреца или какое-нибудь доверенное лицо, временно возведенное им в этот высокий сан, то молодые люди решили идти в Солсбери пешком; и, когда наступило для этого время, так и сделали, что было, впрочем, гораздо лучше, чем ехать в двуколке, ибо погода стояла очень холодная и ветреная.
Еще бы не лучше! На редкость приятная, здоровая, укрепляющая силы прогулка – добрых четыре мили в час, – неужели это не лучше, чем трястись, подпрыгивать и подскакивать в громыхающей, скрипучей, жесткой и неудобной старой двуколке? Даже и сравнивать нечего. Было бы оскорблением для прогулки ставить эти вещи рядом. Где это видано, чтобы двуколка ускоряла у человека кровообращение, – разве только грозя опасностью сломать ему шею и вызывая у него звон в ушах и колотье и жар во всем теле, скорее странные, чем приятные. Где это слыхано, чтобы двуколка живительно действовала на ум и энергию человека, – разве только если лошадь закусит удила и бешено помчится с косогора прямо вниз, на каменную стену, и такое отчаянное положение заставит единственного уцелевшего седока наскоро придумать новый, неслыханный способ полета на землю с облучка. Лучше чем в двуколке!
Воздух был морозный, Том, это так, нечего и говорить, – но разве в двуколке он стал бы теплее? Огонь в кузнице пылал так ярко и взвивался так высоко, словно стремился согреть кого-нибудь, но разве он казался бы менее заманчивым с ледяных подушек двуколки? Ветер так и рвал, стараясь отморозить нос отважно шагавшему путнику, швыряя ему в глаза его собственные волосы, если их имелось достаточно, или морозную пыль, если их не было, перехватывая ему дыхание, словно под ледяным душем, стараясь сорвать с него одежду и просвистывая его до костей; но разве в двуколке все это не было бы в тысячу раз хуже? Ничего не стоит ваша двуколка!
Лучше чем в двуколке! Кто видел у седоков в двуколке такие красные щеки, как у этих пешеходов? Когда они бывали так весело и добродушно настроены? Когда седоки так звонко смеялись, отворачиваясь от крепчавших порывов ветра, и, стоило ветру стихнуть, снова бодро шагали, грудью вперед, и оглядывались на проезжающих, блистая таким здоровым румянцем, с которым ничто не могло сравниться, кроме порожденного здоровьем веселого настроения. Лучше чем в двуколке! Да вот их нагоняет человек в двуколке. Взгляните, как он перекладывает хлыст из правой руки в левую и растирает онемевшими пальцами гранитную ногу и стучит холодным, как мрамор, носком по полу. Ха-ха-ха! Кто бы променял быстрый бег крови на этот жалкий застой, хотя бы двуколка и двигалась в двадцать раз быстрее!
Лучше чем в двуколке! Ни один человек в двуколке не мог бы так интересоваться дорожными столбами. Человек в двуколке не мог бы столько видеть, столько чувствовать и думать, сколько эти веселые пешеходы. Посмотрите, как ветер, пролетая по меловым холмам, отмечает свой путь волнистой линией в траве и легкой тенью на косогорах! Оглянитесь еще и еще раз на эту голую, холодную равнину, посмотрите, как хороши тени здесь в ясный зимний день! Увы, их красота мимолетна. Все прекрасное в жизни есть только тень: оно так же быстро приходит и уходит, меняется и исчезает!
Еще одна миля, и начинает падать густой снег, и оттого ворона, которая летит над самой землей, уклоняясь от ветра, кажется чернильным пятном на белом поле. Но хотя снег бьет им прямо в лицо, примерзает к полам одежды и леденеет на ресницах, они вовсе не желают, чтобы он падал реже, – нет, ни снежинкой меньше, хотя бы идти в такую вьюгу пришлось еще двадцать миль! Но вот уже встают вдали башни старого собора, и скоро они добираются до защищенных от ветра улиц, необычайно тихих под толстым белым ковром, а там и до гостиницы, где являют замороженному лакею такие разгоряченные, раскрасневшиеся лица и такую кипучую энергию, что он чувствует себя не в силах им противиться (хотя и закален в огне, всегда пылающем в столовой) и, взятый приступом, сдается на милость победителей.
Славная гостиница! Сущий рай, где все стены увешаны битой дичью и бараньими окороками, а в углу стоит хорошо знакомый каждому буфет со стеклянными дверцами; сквозь них видны и жареные куры, и сочные ростбифы, и сладкие пироги, в которых малиновое варенье скромно выглядывает из-за решетки сдобного теста, как и подобает такому соблазнительному лакомству. Но посмотрите-ка, наверху, в самой парадной комнате, со спущенными на всех окнах шторами, с пылающим камином, полным дров чуть не до самой трубы, против которого греются тарелки, – в этой комнате зажжены восковые свечи, а за столом, накрытым на троих и заставленным серебром и хрусталем на тридцать человек, сидит Джон Уэстлок! Не тот, прежний Джон, что был у Пекснифа, а настоящий джентльмен, который смотрит совсем по-другому, гораздо внушительнее, – сразу видно, что он сам себе господин и что у него лежат деньги в банке. И все же в некоторых отношениях это все тот же Джон, потому что он схватил Тома Пинча за обе руки, как только его увидел, и чуть не задушил в объятиях, приветствуя от всего сердца.
– А это, – сказал Джон, – мистер Чезлвит? Очень рад его видеть! – У Джона была своя открытая, приветливая манера обращения с людьми; они крепко пожали друг другу руки и в одну минуту подружились.
– Отодвиньтесь-ка немножко, Том! – воскликнул бывший ученик, кладя обе руки на плечи Тому и на всю длину руки отодвигаясь от него. – Дайте мне посмотреть на вас! Все такой же! Ничуть не изменился.
– Да ведь прошло совсем не так много времени в конце концов, – сказал Том.
– А мне кажется, целый век! – воскликнул Джон. – И вам так должно было показаться, бессовестный! – И тут он подтолкнул мистера Пинча к самому удобному креслу и так ласково похлопал его по спине – ну совсем как в прежнее время, в прежней их комнате у Пекснифа, – что Том не знал, плакать ему или смеяться. Смех пересилил, и они все втроем засмеялись.