мутит! Прости… не оставляй меня.
Брат сделал глубокий вдох — цепи задрожали на раздувшейся груди. Он поднял голову, и Данька увидел, что из носа у Михайлы тихой струйкой сочится кровь — жилы на шее и на лбу вздулись, как от величайшего напряжения сил.
— Слухай меня, братишка. Я с Лебедушкой по ихнему закону обручился — иначе хан не отдал бы мне племянницу. Теперь, видишь, тамошние чары на сердце насели, одолело бесовское заклятие. Сам виноват — саморучно свадебный договор подписывал… А всему виной баба, зазноба сердечная — не хотел гвоздь в стену, да молот вогнал!
Данька почти не слышал — не мог оторвать глаз от тяжелых серебряных обручей, стягивавших Потыку лодыжки — совсем как хомуты каторжных кандалов. Показалось вдруг: кожа под браслетами потемнела, будто от ожога. Точно такие обручи на ногах у мертвой женщины, что сидит сейчас в холодной комнате в Малковом починке…
— Эх, Лебедушка моя… брал жену денечек, да проплакал годочек! — Потык растянул в улыбке непослушные губы. — Не хотел иноземку за себя брать, не хотел ее любить… Куда там! Будешь любить, коли сердце болит. Вот теперь и в могилу вместе ляжем — живой Михайло с мертвой жинкой… А иначе нельзя — проклятье душу клонит.
«Брось ее, забудь. Ты не язычник — а над крещеными поганое волшебство не властно…»
— Не могу забыть, Данила. — Потык словно услышал Данькины мысли. — Каждый сам над собою власть выбирает. Я, дурак, свой выбор сделал — идти мне теперь в починок за мертвым телом, да везти его в Калин к тороканским жрецам. С каждым часом заклятье сильней… рассудок уже мутится. Недолго осталось теперь. Через три дня зароют нас с Лебедушкою в ханскую гробницу — и делу конец. Жил-был Михайло Потык, да из ума и выжил. Все жилы порвал.
«Это моя вина, Михайло. Я знаю, что мог спасти твою жену… Я искуплю. Поеду вместо тебя в Калин».
— Эка выдумал! Ты это брось! — Михайло попытался грозно сдвинуть брови. — Тебе теперь заместо меня оставаться, Колокира поджидать! Посиди, прошу тебя, в избушке, пока гость не явится… Уж я больше не могу: сердце наружу рвется, до бедной Лебедушки тянется. Заклятье в дорогу тащит — и давно бы ушел, кабы не привязь. Вот — Потапу повелел держать на цепи до твоего прихода — а иначе нельзя на месте усидеть! Поэтому — сам посуди… кто, кроме тебя, царские Стати у грека воспримет? Кого мне просить — Бустю? Либо медведя?
«Не хочу стати. Не нужно, бесполезно. Я виноват, Михайло…»
— Замолчи, брат. За жену всякая вина на мужа падет. — Потык помолчал, качнул головой: — Нельзя мне было ее в починок пускать! Сидела бы здесь, так нет — подняла крик! Мол, скучно в глуши, пойду от вас, медведей, — среди людей поживу… И так уговаривал, и эдак — зазря все. Железо уваришь, а строптивой жены не уговоришь. Дурень я горький, Данька. Видать, мы с тобой два сапога пара — оба на леву ногу!
Он вдруг потемнел лицом, захрипел и провис на цепях — мутная волна накатила было в глаза, да снова схлынула — уже ненадолго.
— Ты прости меня, братишка. Втащил я тебя с головой в нашенские забавы кровавые… Не гневайся. Прошу тебя: напоследок помоги — дождись Колокира, отвези его Стати в Престол-град, да боярину Добрыне Злату Поясу передай… Утешь сердце мое, Данюшка: обещай мне!
Данила ничего не ответил. Он наконец оторвал мокрую ладонь от глаз и прямо глянул Потыку в лицо.
— Спасибо тебе, братец названый. Помоги Господь. А теперь… мне идти надо — обручи ноги жгут! — Михайло сжал кулаки, потянул застонавшие звенья. — Данька, в домике на столе черепок меду стоит… Принеси его Потапушке… да не под нос, в сторонке поставь.
Всего-то на мгновение медведь оборотил морду вбок, потянулся носом на медовый запах, ослабив в ужасных когтях провисшую цепь, — и сразу Потык ударил плечом, мотнув головой с оскаленными зубами: визг железа по растерзанному дереву, взрыв железных осколков и щепы! Звенья вырываются из когтей, брызги летят в стороны, медведь прыгает вперед, загребая лапами разлетающиеся оковы — но Потык уже свободен, он делает первый шаг прочь, он движется к избушке… На ходу стряхивая обрывки цепей, жестко задевая Даньку тяжелым плечом, движется к домику: широкая фигура, бегло просветлев на фоне распахнутой двери, теряется внутри, и на несколько секунд все замирает. Медведь испускает глухой стон и с размаху тяжелой лапой высекает из старой сосны дождевой поток колючей крошки. Данька поворачивает голову вослед брату…
И видит вскоре, как из полумрака хижины на порог вываливает, сдержанно лязгая и позванивая обостренными гранями стали, это странное незнакомое существо — голубовато-серые бронированные пластины в разводах чернения, тускло серебрящийся кольчужный подол до колен, русые волосы выпущены из-под шлема поверх чешуйчатого брашна… Впервые в жизни Данила увидел русского богатыря в боевом убранстве — не жалкого лесного вора, не циничного профессионала-дружинника, а именно богатыря — страшную и одинокую машину славянской геополитической защиты. И Данила — не сразу, медленно привыкая, узнал его. В памяти замелькали забытые картинки из детских учебников, эти дешевые пародии на былинный образ: да, ярко-алый стяжок-яловец наверху шлема — он даже не шелохнется на ветру! Да, тяжелый округлый щит с размашистым крестом по червонному полю: он так велик, что не пролезает в дверь и выходит наружу лишь с массивным куском треснувшего косяка… Четырехконечный крест словно сплетается из перевитых белых лилий с троичными чашечками лепестков…
От внезапного свиста Данила вмиг оглох и даже ослеп: этот свист — почти рев — вдребезги разнес привычные лесные шумы, разом всколыхнул в небо тучу перепуганных птиц! Медведь рядом медленно осел в траву, мотая головой, а Данька услышал, как откуда-то из глубины леса донесся ответный рев — горячий конский храп, радостное ржание соскучившегося зверя! Когда жеребец вылетел из чащи на поляну, Данька отвел глаза — показалось, они заболели от жаркого плеска солнечных бликов по шелковым вороным бокам. С лету развернув тяжелый круп, вороное чудовище задело угол бревенчатой избушки — и домик мгновенно завалился набок, сползая соломенной крышей набекрень.
— Данила! Медведя оставляю тебе в услужение — корми его да воспитывай! — Широкая конская грудь мягко двинула Даньку в плечо, бронированный всадник склонился откуда-то сверху, с башенной высоты боевого седла, и вновь загремело из-под стального шлема с низким налобником: — Колокиру за меня поклонись. Когда он явится — ты и сам угадаешь, что сказать. А меня не забывай, помни — в человечьем сердце и далёкое близко…
Снова счастливо взревел жеребец, перед глазами цветной полосой мелькнула расшитая сбруя в серебристых пластинках, закованная в сталь подошва в тяжком шишковатом стремени, какие-то белые ленты в конском хвосте… Копытный грохот оглушил Даньку — он еще долго стоял в облаке оседающей пыли, сжимая в ладони что-то маленькое и теплое, оставшееся на память от Михайлы Потыка. Данила чувствовал: это «что-то» — вещь непростая. В самый последний миг брат молча протянул Даньке крошечный предмет, мягко просветлевший на дне железной рукавицы.
Данила не спеша разжал пальцы. Расправил в руках узкую матерчатую ленту, свернутую в клубок. Похоже на детский поясок: по светлой ткани плотной тесемки струилась вышивка — какие-то мифические животные. Пляшущие головастики с женскими грудями.
XVI
Клали они заповедь великую:
Коли один из них наперед умрет,
То и другому идти во матушку сыру-землю
Со тоим со телом-то со мертвыим…