– Да ты не сердись, Ульянушка: заместо фатинки дам тебе выдру, белок с десяток добрых. Ну, не сер дись!
– Я и не сержусь, – тихо сказала Ульяна. – Челом тебе бью, холопка твоя, государь мой Алексей Иванович! Я рада твоей ласке и подаркам! Таких у меня еще не было. – И стала просить казаков садиться за стол, уже уставленный всякими яствами.
Атаман размашисто перекрестился и сел под образами, нарядный, чистый, уже не смеющийся, а строго задумчивый. На нем был кафтан заморского сукна голубого цвета. На вороте и на бортах кафтана сверкали звездами четырнадцать серебряных пуговиц. Надел атаман кизилбашскую саблю, клинок булатный, рукоять – кость белая. Ножны у сабли черные, оправа медная.
По левую руку атамана присел вместо есаула Афонька Борода. Кафтан камчатый, желтый. Сабля кривая, легкая. Ножны зелеными камнями изукрашены. Сапоги у Афоньки зеленые. Перед тем как сесть, он торжественно положил крестное знамение, но вперил глаза не в образ Николы-чудотворца, а в Ульяну. По правую руку атамана занял место Левка Карпов. Саблю свою черкесскую с белой костяной рукояткой он бросил на зипунишко, лежавший перед печкой. Там же лежала всякая казачья рухлядь.
Вскоре все десять казаков, разодетые по-праздничному, расселись за широким столом, покрытым белой скатертью. Совсем другие люди стали. Один к одному – молодец к молодцу! Плечистые, рослые, крепкие и все бородатые. Кафтаны на них один другого лучше. Пояса наборные да пуговицы золоченые. В этом тереме, за столом у Ульяны, можно было увидеть подаренные ей раньше казаками дорогие и диковинные вещицы – из Царьграда, из Индии, из Пекина, Кизилбаша, из Крыма, Хивы и Бухары, из Греции и Каира – со всех стран света!
Одиннадцатого из станицы – Салтанаша, азовского перебежчика – за столом не было: его заперли в сеннике, подперев кругляком дверь, чтоб он не сбежал и порухи какой из этого дела не вышло. Но заботливая Ульяна поставила и Салтанашу в железной миске горячую похлебку, сунула ковригу хлеба. Ему также дали питья бражного, кружку пива да кружку сладкого меду. А когда Ульяна, закончив хлопоты, подсела к столу, атаман поднял большую серебряную чашу с вином и встал.
– Ну, здравствуй, наш царь-государь, в кременной Москве, а мы, казаки, – у себя на Дону! – произнес он. – Выпьем все дружно!
Все выпили. Вторую поднял атаман:
– Здравствуй и ты, наш кормилец Дон Иванович! До дна пейте!
Выпили.
– Выпьем, казаки, за нашу приветливую хозяюшку Ульяну Гнатьевну!
Снова поднял чарку атаман:
– Ну, дай бог, не последнюю! Выпьем и за нас, здравствующих ныне казаков да атаманов! И за тех атаманов и казаков выпьем, чьи кости давно лежат в сырой земле. За тех, что в турецкой неволе томятся. И за тех, которые сложат еще свои буйные головы под городом Царьградом да на синем море, под крепостью Азовом. И пусть живет ныне и во веки веков Великая Русь.
И полилось в круглые чаши вино хмельное, а за ним – терпкое, до слез резкое, бьющее в нос пиво да сладкий янтарный мед.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Вечером Ульяна лучину зажгла. Песни запели. Про старые битвы с татарвой, про войну с турками, про набеги морские; вспоминать стали о ясырях, ясырках[10] да полоняниках с Дона. Но больше всего – про злую неволю в чужих странах. Приволокут, бывало, казаков на аркане на татарско-турецкий рынок в Чуфут-кале или в Кафу-крепость, в Казикермень, наденут колодки на ноги каза кам, да женкам их, да детворе и ждут купцов заморских. Приедут купцы важные, сторгуются с татарами или с турками, заберут пленных и повезут на край белого света, мимо Царьграда.
Слушает Левка Карпов, а слезы сами катятся у него из глаз. Один, как былинка, остался. Бобыль, сиротина. Куда повезли из Чуфут-кале его родную мать? Жива ли? Не знает Левка. Померла ли и засыпала ли сырой землицей чья-нибудь добрая рука на чужбине ее бренное тело? Неведомо Левке. Обхватил он руками свою хмельную голову, а слезы, что дождь по слюде, градом катятся по бородатому лицу и падают, падают на белую скатерть.
Притихшая Ульяна сидит рядом с Левкой и гладит теплой и мягкой ладонью его вихрастые волосы. Чужая неволя, постылая, ножом острым режет ее доброе сердце. Ей жалко тех, которых она совсем не знала и не знает, а Левку еще жальче.
А хмель все-таки играет и в ее голове, бодрит и невольно склоняет к песням. Песню ведет атаман Старой, обхватив справа и слева двух пьяных казаков. Густой, бархатный голос его ровно стелется под чистым потолком. Ульяна слов не знает, но подпевает тонким голоском. И складно выходит. Подпевают ему и Степашка Васильев, и Терентий Мещеряк, держа высоко чарки, и Ивашка Омельянов, и Афонька.
После трудов тяжких да маеты дальней дороги казаки вволю попили, а потом спать залегли.
– Ну вот, Ульяна, – сказал атаман, когда лучина вся догорела, – к тебе дело есть.
– Скажи, какое дело? – подсаживаясь ближе, спросила она.
– Царь на Москве?
– На Москве.
– Здоров ли?
– Царь?.. Хворый…
– Да что ты? А что ж с царем стряслось?
Ульяна, оглядевшись, спят ли все, подошла к окну, прислушалась, вернулась, присела и чуть слышно прошептала:
– Беда с царем стряслась великая!
– Беда великая? – недоуменно уставился на нее атаман.