Казаки бросились было на пристава, но Наум остановил их:
– Себя щадите. Не троньте грязь эту!
– Клепай покрепче и есаула!
– Нет, – сказал Наум Васильев. – Расклепывай! Алешка, подопри спиной двери!
Дверь подперли трое казаков. Савве Языкову приказали:
– Вели расковать!
– Рас-с-кко-ввы-вай! – задыхался Савва.
– Пойдем мы и без железа!
Закованного расковали.
– Ведите нас! – сказал Наум.
– А может, подводы дать? На Дон еще побегите?
– Не побегим на Дон. Веди по службе царской, а что ударил я тебя, – о том ты лучше помолчи. Никто из казаков не побегит.
– А будь вам проклята службишка ваша! – крикнула Ульяна. – Давай-ка мне коней, я побегу на Дон… Прощай, проклятые бояре!.. Запытали они, проклятые, Исая Бондаря – муженька моего. А ни за что! Ироды!
Метнувшись к Науму, Ульяна тихо переговорила с ним и выбежала во двор.
– В Москве не жить ей, – сказал пристав. – В тюрьме сгинет баба!
И сел писать бумагу:
«…июля в девятый день, по государеву цареву и великого князя Михаила Федоровича всея Руси указу и по приказу дьяков, думного Ефима Телепнева да Максима Матюшкина, Степан Борисов сын Юрьев, да Петро Васильев сын Зайцев, да Иван Елизаров сын Бертенев; да подьячий Алешка Карапелов – посланы на дворы, где стоят донские казаки: атаман Наум Васильев да есаул Сила Семенов с товарищи – переписывати их рухлядь, ковать в железо и роспись имянно сделать…»
Савва Языков стал чернить на бумаге опись имущества, отобранного у атамана, есаула и казаков:
«…В Ордижцах, на подворье у Ульяны Гнатьевны, вдовицы, женки мучника, стояли казачьи рухляди атамана Наума Васильева, да казаков Епихи Игнатьева, да Андрюшки Алексеева: 5 пищалей, да ствол, да 5 вязней[42]; зипун дорогильный, кушак турской, шелком вязанный, на ем нож булатный, черен – рыбий зуб, ножны хозевые, черные, оправлены серебром, кушак мухояровый, черный; подушка шитая; двое штаны лазоревые; зипунишко серое сермяжное; попона пестрая, епанча черкасская, войлок ордынский; котел медный и сундук замкнут…»
Наум Васильев прервал его:
– Погоди! Почто ж ты не писал кафтанишко сизый суконный?
– А позабыл – впишу!
– Попон волошских не вписал!
– Впишу…
Но не вписал все же пристав складни резные, на трех створках, иконы дорогой…
– Э-э! Пристав! Пиши всю пашу рухлядь и не обворовывай!
– Вся ночь уйдет в писании. Всего не перепишешь,
– А ты пиши не торопясь, – сказал Васильев. – Ночь длинная.
Вдруг есаул Семенов вскочил. «Эх, мать ты моя, молись за меня во Нижнем Новгороде, – подумал, – ночь темная не подведет!»
– Прощайте, казаки! – прокричал и выскочил в окошко. За ним – еще два казака.
Раздались выстрелы, шум поднялся, но вскоре все затихло.
– Выводите казаков! – заорал пристав и выругался.
Переписал пристав все, что было рухляди. Кроме того, приставом Саввой Языковым записано было в роспись: «66 пищалей, 66 вязней, 66 сабель».
Все записанное приставом доставлено было в Посольский приказ с короткой припиской:
«А есаул Сила Семенов, да вдовица Ульяна Гнатьевна, да два казака с ее постоя бежали со двора и нигде еще не объявились».
Когда казаков и атамана Васильева привели во двор Посольского приказа, к ним сейчас же приставили стражу и Савву Языкова. И вскоре повезли в разные остроги, а Наума Васильева – в Белоозеро. С ним десять человек.
В дороге за Москвой стали они кормить коней. Солнце было за полдень. Стояла жара, и носилась пыль. И опять на белоозерской дороге появился царский возок – из окна показалось морщинистое лицо старухи Марфы Ивановны, матери царской. Опираясь на клюку, она сошла на землю. Едва передвигая ноги, подошла к Науму Васильеву.
– В острог везут? – спросила тихо.
– Везут в острог, как видишь, матушка! – сказал Наум.
