– Ослушались царя?
– Царя мы не ослушались. Кого ослушались – нам неведомо. А бояр мы, верно, не почитаем.
– Вы бы бояр почитали да бога не гневили…
– Пустое, матушка! Бояр гневим, а бога и царя мы чтим.
– Остер язык твой!..
– Острее надо бы, да бог не вразумил. Острее будем! Попили нашей кровушки: в Москве злодеи наши – бояре; в Крыму – татары; на море синем – турки… Иди да звени железом до дальнего острога…
– А подойди-ка ближе!
Наум подошел.
– На тебе, атаман, образок святой. – И протянула она ему дрожащей рукой складенец. Опять, как в прошлый раз, – Николу-чудотворца.
Васильев отступил.
– Царица-матушка! – сказал он. – Твой образок я не возьму.
Старуха затряслась. Глаза сверкнули гневом.
– А! – вскричала она. – Ты богохульствуешь?!
– Нет, матушка, – ответил Васильев. – Не богохульствую, а не хочу я, чтобы гневила царская матушка всевышнего. Кто образок дает, а сам по острогам нас сажает, тот…
– Я ль вас в острог садила?
– Не ты, так государь. Не утруждайся, матушка… Мы царской милости просить не будем – кровь запеклась на сердце…
Васильев отвернулся. Казаки собрались и, окруженные стрельцами, тронулись в дальний путь.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Боярин Борис Михайлович Лыков всем клялся, что по гроб жизни не ступит его нога во двор презренного холопа Митьки Пожарского.
«Унизил-де, посрамил, матушкой моей Марией попрекал, за всех бояр на Лыковых обиды вывалил, полез в заступники донских казаков, царя не кто иной, а Митька поставил ни во что!» – повсюду сеял о нем боярин Лыков нелепые слухи.
Но когда наступили опасные времена, не выдержал боярин Лыков: нахлобучил шапку, надел боярскую шубу и побежал к подворью Пожарского. Бежал боярин с таким страхом на лице, будто у него начисто все поместья погорели.
Забарабанил боярин палкой по деревянным воротам, и перед ним, как в прошлые годы, предстала княгиня Прасковья Варфоломеевна и сказала:
– Вот уж нежданно-негаданно.
Боярин поздоровался, утерся платком, хмуро спросил:
– Здоров ли князь Димитрий Михайлович?
– Здоров, батюшка, здоров, боярин, – ответила княгиня. – Зайди, Борис Михайлович, рад будет.
Они вошли в сени, и князь Пожарский сам вышел навстречу.
Синий кафтан. По кафтану серебряные пуговицы. Золотой пояс. Красные сафьяновые сапоги, ловко расшитые по голенищам золотыми круглыми узорами. Волосы причесаны, борода чиста, приглажена, глаза у князя светились, в них вспыхивали веселые искорки. В широко открытых глазах его не было никакой обиды.
Прасковья Варфоломеевна, глянув на князя мягко и нежно, улыбнулась.
– Здравствуй, боярин, Борис Михайлович, – сказал князь. – Уж не казаки ли приехали с посольством на Москву? Иначе не заглянул бы.
– Ты отгадал, князь. Приехали, да быстро уехали! – сказал Лыков.
– Почто же так?
– С Москвы сослали их в острог на Белоозеро и в другие тюрьмы. Склепали им руки-ноги, сабли забрали. Поехали с приставами.
Пожарский вздрогнул, словно его холодной водой окатили.
– Анафемы! – сказал горячо Пожарский. – Война с поляками вот-вот начнется, а вы казаков в буйство приводите!
– Идите в горницу, – сказала встревоженная Прасковья Варфоломеевна, – медку свеженького на стол поставлю. За кружкой доброй посидите, поговорите, поспорите…
Боярин молчал, и князь Пожарский стоял перед ним молча. Он уже знал, что в Москву прибыл турецкий посол Фома Кантакузин, догадывался, что Фома наклепал патриарху Филарету на донских казаков, а это грозило возмущением на Дону, опасностью государству.
– Пойдем, Борис Михайлович, в горницу, – не скоро сказал Пожарский, – потолкуем с глазу на глаз о делах. Снимай-ка шубу!
Лыков снял шубу, повесил в сенях на колок.
Они пошли в горницу. Там на широком столе, покрытом белоснежной скатертью, стояли уже кадочка с
