здоровяки,— они напоминали ему о его собственной хилости. А вот к Гурьяну Шабаеву он относился совсем иначе, ибо нечеловеческая сила молодого старателя, возвышаясь над всем и вся, телесно как бы уравнивала Бориса Борисовича со всеми обыкновенными смертными. Впрочем, его благосклонность была сродни тому снисходительному удивлению, с каким взирают на десятипудового хряка или здоровенную ломовую лошадь.
Женившись, Гурьян, который своего угла, кроме топчана в казарме, не имел, поселился у жены. Жили молодые дружно, душа в душу, в положенный срок родилась дочка, которую нарекли Сашенькой. Особых достатков, как и у прочего приискового люда, у них не водилось, но оба они, люди здоровые, умели работать, а потому могли надеяться на что–то лучшее в будущем.
Но не судил бог сбыться их надеждам. Как–то весной, года два спустя после свадьбы, Гурьян заговорил о том, что хорошо бы уехать к нему на родину (он был родом с Алтая), где и тайга богаче, и зимы теплее, и хлеб родится, и, коль придет такая блажь, есть где по золотому делу стараться. Варвара поддакивала, и на том разговор закончился.
С этого дня Оглоблиха, несколько притихшая после смерти мужа, снова потеряла покой. Разговор об отъезде на Алтай представился ей вовсе не случайным. Эта паскудница Варька, которой покойный отец конечно же оставил и «собачью голову», и просто золотой песок, явно сговорилась с муженьком податься в жилуху, а ее, свою мать, бросить здесь. Оглоблиха, баба еще крепкая, видная, подумывала вторично попытать семейного счастья и потому была не прочь даже остаться. Но нужно, чтобы Варька честно поделилась с ней отцовским золотом. Выбрав время, она заговорила об этом с дочерью, однако та лишь заморгала в ответ бесстыжими глазами и принялась уверять, что никакого золота отец ей не оставлял, не давал, и она ничего знать не знает.
Разговор об отъезде больше не возобновлялся, и это еще более насторожило Оглоблиху: видно, пока все тайком обговаривают, а потом, глядишь, втихую соберутся и — поминай как звали. Ну уж нет, кого–кого, но ее–то не проведешь! И Оглоблиха начала изыскивать способ поссорить молодых и тем самым расстроить их предполагаемый отъезд, а главное же — надеясь, что убитая горем Варька станет сговорчивее.
Способ поссорить подвернулся вскоре сам собой, и Оглоблиха не преминула им воспользоваться с той же беззастенчивой решительностью, с какой когда–то рваным валенком нанесла роковой удар мужу.
Случилось так, что прихворнула маленькая Сашенька, которой исполнилось тогда годика полтора. Зыбка ее висела рядом с кроватью родителей. Варвара, лежа подле мужа, укачивала плачущего ребенка и всю ночь почти не сомкнула глаз. Утром она должна была идти на работу, поэтому Оглоблиха сжалилась и перед рассветом предложила дочери поменяться местами. Варвара охотно перебралась на печку и тотчас уснула, а мать заняла ее место возле безмятежно посапывающего Гурьяна и принялась покачивать зыбку. Постепенно Сашенька перестала хныкать, успокоилась, затихла. Задремала и Оглоблиха.
Проснулась она от прикосновения горячей и тяжелой руки Гурьяна. В окне еще стояла ночь, в избе — по–прежнему темно. Первым побуждением Оглоблихи было оттолкнуть зятя, подать голос, но в следующий миг она почти безотчетно поняла: вот он, тот самый способ поссорить дочь и зятя! Как бы воочию увидела она перед собой тусклый блеск заветной «собачьей головы». А потом… потом, словно перебродившая брага, которая выбивает из бочонка пробку и с неудержимой силой шибает хмельной пеной, вскипела, взыграла столь долго подавляемая страсть этой уже увядающей бабы, и ей стало вдруг не до самородка.
Гурьян понял все, когда уже было поздно. Он вскочил, будто ошпаренный, схватил обомлевшую бабу за плечи, так что у той чуть не переломились кости, еще раз вгляделся сквозь темень в ее смутно белеющее лицо, дико вскрикнул, оттолкнул и без памяти выбежал вон…
В избу он больше не вернулся. И на Мария–Магдалининском прииске его больше не видели. Да и ни на одном прииске Золотой тайги тоже не встречали. Потом, много времени спустя, были глухие слухи, будто бы обитает он где–то в тайге, аж возле Бодайбо, живет отшельником, страшен на вид и явно не в себе. Много молится, но опять же как–то по–своему, не по–людски…
Через несколько месяцев после этой ночи Оглоблиха умерла, пытаясь тайно вытравить плод с помощью полуслепой повивальной бабки, о чем Гурьян, слава богу, так и не узнал, иначе, надо думать, он, и без того свихнувшийся, уж подавно наложил бы на себя руки.
Случившееся по–своему и, пожалуй, сильнее всех подкосило Варвару. Правда, умом, как Гурьян, она не повредилась, но с той поры как бы махнула на себя рукой, и жизнь ее пошла неряшливо, неустроенно, почти безобразно. Она то работала на разных приисковых подсобных работах, то ходила в «мамках» при артельной братии, то промышляла поденкой. Замуж больше не выходила.
Что же касается исчезнувшего и никем после так и не найденного самородка, то о нем долго помнили и говорили на приисках Золотой тайги, называя не иначе как «чертовым гостинцем». Но шло время, и постепенно о нем поминали все реже и реже, пока за давностью лет не забыли совсем…
Бесконечным караваном, отягощенным смертями и рождениями, проходили годы. Без малого два десятка лет минуло с той грешной ночи, и вот в заброшенных штольнях Золотой тайги стали мельком замечать некое диковинное существо. Оно явно сторонилось людей, которые и сами–то не шибко рвались разглядывать его даже на расстоянии. А уж лезть за ним в штольни, в кромешную темноту сырых и тесных подземелий… Словом, к тем исконным обитателям Золотой тайги, которые водились в избах, где некогда совершилось убийство, заманивали на болота, глядели кровавыми глазищами со дна глубоких шурфов, скалились из орочонских гробов, стонали по ночам на кладбищах и плакали у одиноких крестов возле таежных троп, прибавился еще один, которого приисковая молва нарекла Штольником. В отличие от стонущих и плачущих, которым, кроме свежей человечьей крови, ничего не было нужно, этот самый Штольник будто бы иногда останавливал вьючные обозы и требовал с них различные товары, правда, в обмен на золото. Ему не перечили, боясь, что отказ повлечет за собой несчастье. Такое поведение существа, сопричисленного к нечистой силе, должно было казаться по меньшей мере странным, но в последние годы в мире вообще все как бы посходило с ума: кровавое побоище на Ленских приисках, германская война, невнятные, но тревожные слухи о волнениях на фабриках и заводах, в деревнях, трудности с питанием, безостановочно лезущие вверх цены на самое необходимое… Так что, если подумать, нечистая сила тоже не могла, наверно, продолжать жить по старинке…
Алексей с трудом оттащил в сторону топчан со свинцово тяжелым телом Штольника и принялся оглядывать стену, ища потайную дверцу. Обнаружил он ее не сразу — дверца представляла собой ничем не выделяющуюся часть бревенчатой стены.
Перед Алексеем открылся низкий лаз, куда можно протиснуться, лишь хорошо согнувшись. Скупой свет огарка явил взору довольно просторную каменную нишу, где на грубо сколоченных широченных лавках охапками лежали целые штуки материи — тончайшие кружевные ткани, шелка, батист, бархат, парча, пуховые платки и прочее, прочее. Все это покрыто пылью, местами попорчено сыростью и мышами. В ржавых банках из–под монпансье, халвы и других лакомств хранилось множество женских украшений с драгоценными камнями, золотые монеты, а отдельно — самородки и золотой песок.
Да, впору было протереть глаза, увидев такое. Невольно подумалось, уж не грабежом ли промышлял Штольник, не похаживал ли он этаким удалым атаманом Кудеяром вдоль таежных троп, не помахивал ли он кистенем в глухие ночки да не оглушал ли, грозный и могутный, горы–долины леденящим разбойным посвистом? Действительно, когда и как умудрился полубезумный старец собрать в свою берлогу эти немалые и странные сокровища?
Алексей вспомнил беззаботное, свежее личико Сашеньки, которой предназначалось это богатство, и подумал, что еще немного — и чувство реальности покинет его. Золотая тайга оказывалась поистине неистощимой на причудливые гримасы…
В темном углу пискнули, завозились мыши, и это привело Зверева в себя.
Он уже собрался уйти, но вдруг вспомнил слова Штольника о том золоте, которое следовало утопить. Где же оно? Алексей поводил свечой, вгляделся попристальней и заметил в сторонке невзрачную, наполовину пустую кожаную суму. Не надо было даже раскрывать ее, чтобы по одной лишь тяжести, особой, неестественной, понять: оно, то самое золото, на котором, как говорил старец, выступила кровь.
«Не меньше пятидесяти килограммов»,— прикинул Зверев и задумался. Конечно, наказ Штольника следовало рассматривать как последнюю волю умирающего человека, который имеет неоспоримое право