Время тянулось медленно и нудно, но Очир умел ждать, и терпенье его было вознаграждено — еще до полудня на тропе, тянущейся вдоль Чирокана, появилось трое верховых. Впереди ехал Кожов, которого Очир узнал издалека.
Когда они подъехали достаточно близко, Очир негромко их окликнул и помахал рукой, подзывая к себе. Кожов мгновенно сдернул с плеча винтовку, оглянулся по сторонам и лишь после этого, да и то с большим недоверием, свернул с тропы. Его осторожность Очиру понравилась. Сам скупой на слова, он предпочитал иметь дело с людьми, подобными себе, а именно таким и показался ему вчера сумрачный Кожов.
Выслушав рассказ Очира, состоящий буквально из десяти слов, Кожов задал пару коротких вопросов, на которые получил столь же односложные ответы, и больше ни о чем не спрашивал. Велев спутникам и Очиру оставаться на месте, он немедля отправился в Чирокан разузнать, что там происходит.
Вернулся Кожов с Васькой и Дандеем. Купецкий Сын был при оружии — забрал винтовку, спрятанную Василисой позавчера вечером.
Кожов выглядел мрачнее обычного. В поселке он наведался в несколько домов, поговорил кое с кем, издали понаблюдал за домом Жухлицкого, казавшимся сегодня особенно замкнутым и настороженным.
Внешне в Чирокане ничего не изменилось, хотя Кудрин еще с утра собрал, кого мог, возле бывшей приисковой конторы и объявил, что по всей Сибири Советской власти уже нет и не будет впредь, а посему не должно ее быть и в Золотой тайге. Люди молча выслушали и молча же разошлись по домам. На том как будто бы и закончился «правительственный переворот» в Чирокане. Но воцарившаяся в нем тишина была тишиной ожидания. Внизу, в беспорядочно разбросанных по–над берегом избенках, ждали возвращения разъехавшихся по приискам мужиков, вооруженных выданными Турлаем боевыми винтовками; кое–кто из оказавшихся дома старателей на всякий случай готовил свои старые охотничьи ружьишки. Наверху, на взлобке, где расположилась усадьба Жухлицкого, видимо, тоже выжидали. Там происходило что–то скрытое, малозаметное постороннему глазу.
Из многословного и довольно–таки бестолкового Васькиного рассказа о пережитом за минувшие сутки Кожов уяснил, что, во–первых, Жухлицкий, как ни странно, жив, что ему стало известно о хранящемся у Турлая золоте покойного Штольника, и, во–вторых, нападение на домишко председателя и захват Зверева, скорее всего, связаны именно с этим золотом.
Несмотря на наружную сдержанность, Кожов в душе был склонен к бесшабашному удальству, почему в свое время и потянуло его к анархистам. Сейчас он обдумывал план лихого налета на дом Жухлицкого с целью освобождения инженера. Кожов знал, что у Аркадия Борисовича под рукой, считая и Кудрина с его милиционерами, больше десяти хорошо вооруженных молодцов, тогда как у него на пятерых две винтовки и берданка. Однако такое соотношение сил не смущало Кожова. «Пальнем издалека по окнам, пообещаем красного петуха подпустить — куда Аркаше деваться? — рассуждал он про себя.— А нет — к вечеру Турлай подъедет, тогда что–нибудь придумаем». Поделился своими мыслями с товарищами. Васька, хотя затея ему не понравилась, сомнения высказывать не стал — без всяких на то причин он почему–то всегда побаивался сумрачного Кожова. Старатели, спутники Кожова, немного подумали и согласились с ним, заметив, правда, что «дело тут такое — всяко может получиться». Очир же поддержал его с готовностью — в случившемся со Зверевым он чувствовал свою вину и, чтобы искупить ее, был готов на все. Дандей, которого Кожов из–за болезненного его вида и нехватки оружия не собирался брать с собой, вдруг тоже вызвался идти. «Мало– мало помогать твоя»,— сказал он.
– Ну, шагом марш, инвалидная команда! — хмуро пошутил Кожов, и они, шесть человек при трех лошадях, бодро зашагали к Чирокану…
Время было такое, когда добрые люди заканчивали обедать. Но в доме Жухлицкого в этот день никто про обед не вспомнил — шла предотъездная суета. Сам Аркадий Борисович, запершись в кабинете, сжигал бумаги в печке–голландке.
Решение навсегда покинуть Россию, принятое им в тот вечер, когда Бурундук затопил драгу, было бесповоротным. Его не изменило и даже не поколебало привезенное Кудриным известие об оставлении большевиками Верхнеудинска. Скорее наоборот. Теперь вывоз за границу золота и ценных бумаг значительно облегчится, и, не питая никаких иллюзий относительно возвращения былого, Жухлицкий торопился воспользоваться благоприятным моментом.
Аркадий Борисович был неплохо осведомлен о прошлом своих приисков, однако в смене причастных к ним лиц — беглых каторжников, графа Бенкендорфа, смиренного чиновника Лапина, гуляки Мясного, собственного папаши–ростовщика и, наконец, самого себя — какой–либо закономерности не приметил. Но то, что на глазах у него перевернута или переворачивается очередная страница жизни Золотой тайги, он интуитивно чувствовал. И даже не будучи философом, он твердо знал, что дважды в одну и ту же реку — тем паче золотоносную — никому еще не удавалось войти, и баснословные времена, когда погонная сажень буквально пропитанной драгоценным металлом земли стоила пятнадцать копеек, уже не повторятся. Да и длившееся почти восемьдесят лет потрошение Золотой тайги не могло пройти бесследно.
Аркадий Борисович бросил в жадно распахнутую огненную пасть ненужные и, пожалуй, даже опасные теперь золотозаписные книги. Прошнурованные, в добротных переплетах, они тяжело упали в пламя — печь выпыхнула искры, дым и пепел.
Жухлицкий поморщился, поднявшись, распахнул форточку и невольно задержался у окна. Как бы свежим взглядом окинул открывающийся отсюда вид. Безлюдный, можно сказать, вымирающий поселок. Пустынная река. Унылая, до зевоты бесконечная тайга… Все здесь безобразно перекопано–перепахано лопатами и кайлами, с алчбой перемыто в старательских лотках, на бутарах и вашгердах, выжато, высосано и стало теперь скучный, жалким и ненужным, как очищенный кошелек… И разве что только вот это небо, высокое, северное, в знобящей голубизне которого есть что–то от льда, заставляет ощущать себя в глубине души тем, кто ты и есть в действительности, — коварным и подленько расчетливым существом, беззастенчиво изгадившим и обобравшим чей–то доверчиво распахнутый дом, а не смелым первопроходцем, умным дельцом, зачинателем освоения диких мест. «Плевать,— пробормотал Аркадий Борисович.— Плевать и наплевать. Будем мудры, как перелетные птицы… Кончается злато–обильное лето, и пора улетать в теплые края. Унесем в клюве свои миллионы и забудем об этой варварской стране…» Тут взгляд Жухлицкого упал на то место, где над водой возвышался кончик трубы затонувшей драги, и с удивлением обнаружил нечто, не замеченное прежде. От трубы поверх воды тянулся длинный красный лоскут. Полоскаемый течением, он трепетал, точно на ветру язык пламени. «Тот самый флаг, который вывесил над драгой Турлай,— вспомнил Аркадий Борисович.— И в воде не тонет, дьявольская тряпка!..»
Резко отвернувшись от окна, он подошел к горящей печке. Надо было торопиться, и Жухлицкий далее стал действовать механически — один оценивающий взгляд, и в гудящее пламя летели листки, кипы и пачки бумаг. С этого своего безжалостно–машинного темпа он сбился лишь тогда, когда из очередного вороха обреченных документов выпал прямоугольный кусочек твердого бристольского картона с наклеенной на нем сиреневатой фотокарточкой Бориса Борисовича. Золотая тисненая надпись внизу, обрамленная замысловатой виньеткой, гласила: «Фотография Л. А. Еселевича, Чита, Аргунская улица, № 17, против Нового Собора, телеф. № 407. Негативы сохраняются». Жухлицкий–старший был в наглухо застегнутом сюртуке, сидел в кресле прямой, строгий, одна его рука покоилась на небольшом круглом столике с субтильными ножками. На столике, возле руки Бориса Борисовича, лежал раскрытый томик — едва ли не стихов. На заднем плане высилось что–то вроде коринфской колонны. Словом, старшему Жухлицкому, никогда в жизни не читавшему иных книг, кроме приходо–расходных, был, поелику возможно, придан возвышенный, сурово–задумчивый вид мыслителя немецкой школы.
Аркадий Борисович заколебался. Изображение отца, основателя миллионного предприятия, следовало сохранить при себе хотя бы из простой признательности или приличия… Он еще и еще раз вглядывался в незапоминающиеся черты бывшего серого ростовщика, и в душе его зашевелилось сомнение. Что, собственно, у них общего, кроме фамилии? Ни телосложением, ни цветом волос и глаз и ничем иным они, крысообразный, щуплый Борис Борисович и жгучий красавец, богатырь Аркадий, и близко не были похожи. Это видели все. И все об этом говорили. Жухлицкий усмехнулся. О, эта пресловутая тайна рождения, мусолено–перемусоленная в десятках сентиментальных романов… Нет, Аркадий Борисович не имел оснований считать себя, скажем, незаконным сыном графа Шувалова или путешествующего инкогнито наследника какого–нибудь престола. Все было проще, низменней и, можно сказать, смешней, если верить тому, что когда–то рассказал ему один спившийся чиновник, знавший Бориса Борисовича в бытность его в Чите, то есть до рождения Аркадия. Этот чиновник, тогда еще молодой и процветающий, якобы