Возникла пауза, напряжение нарастало с каждой секундой.
– Беру фамилию жены, – вдруг четко ответил Адам.
По лицу Ивана Ефремовича скользнула тень недоумения, он даже брови поднял. А у Глафиры Петровны аж рот приоткрылся от изумления.
– Беру фамилию жены – Половинкин, – глядя прямо в глаза Глафире, повторил Алексей.
– Невеста, остаетесь ли вы при своей фамилии или берете фамилию мужа – Серебряная?
– Остаюсь при своей фамилии – Половинкина, – побледнев, отвечала Ксения и заглянула в глаза Адаму. Он кивнул ей в ответ: дескать, все правильно, молодец. Они не договаривались ни о чем, но в доли секунды поняли друг друга.
– Фу ты-ну ты, – пробормотал Иван Ефремович, но от дальнейших оценок происходящего воздержался.
С непроницаемым лицом Глафира Петровна заполнила бланк свидетельства о регистрации. Расписалась как начальник загса. Дохнула полными, еще свежими губами на круглую печать, сохранившуюся как знамя части еще от прежнего загса, ту самую, которую она ставила и на свидетельство Адама и Александры. – Так, теперь распишитесь вот тут у меня в книжечке, молодые. Сначала ты, Ксень. Вот так. А теперь ты, братка.
Адам расписался новой для него фамилией.
– Теперь расписуются свидетели, – продолжала церемонию Глафира Петровна. Расписалась сама. Потом Воробей – роспись у него была писарская – замысловатая, лихая.
Всю церемонию Глафира Петровна проводила сидя. Ксения перегнулась через стол, обняла ее, обе всплакнули.
– Живите, деточки, на счастье! Дай вам Боже! – Глафира Петровна промокнула глаза платочком, утерла нос. – Дай Боже! – и она опять перекрестилась на окошко.
Глафира Петровна подарила невесте две трофейные комбинации, а жениху – сапоги, которые он надел с утра.
– А теперь развертайте мои подаруночки, – попросил Воробей, напоминая о свертках, которые он вручил жениху и невесте, как только они вошли в загс.
В свертке невесты оказался опять же трофейный нежно-кремовый отрез на платье, а судя по его объему, то и на два. В свертке жениха были офицерский новенький китель и такие же суконные брюки галифе, еще пахнущие складом.
– Все новенькое, не смотри – муха не сидела! – гордо похлопал по кителю Воробей, хотел что-то еще сказать, да тут прервала его Глафира:
– Давай, Ваня, отметим. Где там у нас припасец? – Она взяла костыли и встала на ноги.
Иван Ефремович прошел в темный угол комнаты к какому-то шкафчику и взял с него поднос, из тех, что были в заводской столовой, а на металлическом подносе притаились четыре рюмочки, графинчик с бражкой, соленые огурчики, уже нарезанная кружочками домашняя колбаска, хлеб.
Выпили по чуть-чуть жмыховой бражки, закусили.
– Зря ты, Ксень, своих не позвала, не по-людски, – сказала Глафира.
– Наверное, – вдруг согласилась с ней Ксения, до этого категорически отказывавшаяся ставить в известность маму и бабушку.
– А-а, дело сделано, – сказал Воробей, – теперь деваться им некуда. Куда им деваться?
Глафира отозвала Ксению и что-то долго шептала ей на ухо, а Ксения смеялась и целовала Глафиру Петровну то в щеку, то в шею, то в плечо, одним словом, тыкалась, зажмурясь, в большую Глафиру, как еще не прозревший кутенок в свою мамку, а закончилось тем, что обе захохотали в голос.
– Хватит вам! – добродушно прикрикнул на женщин Воробей. – Нехай лучше жених обновки примерит, а то он в этом пиджачке с чужого плеча как съеженный!
Адам послушно прошел с подарками в маленькую смежную комнату, сплошь занятую шкафами для бумаг и двумя однотумбовыми письменными столами, за которыми располагались сотрудницы. Пустого места в комнате оставался пятачок у дверей, здесь Адам и переоделся. Иван Ефремович угадал с размером точь-в- точь, или глаз был у Воробья такой наметанный, или получилось случайно, но получилось. Роста Адам был по тем временам, как говорилось, “выше среднего” – 179 сантиметров. Китель сидел как влитой, это был уже новый китель, таких в бытность Адама здоровым, в 1942 году, еще не шили. Галифе тоже пришлись в пору, подаренные Глафирой сапоги дополняли наряд как нельзя лучше. Адам расправил плечи, выпрямился, вздохнул всей грудью и вышел на смотрины.
Когда из дверей смежной комнатки загса вместо зашедшего туда женишка в кургузом пиджачке с нелепо короткими рукавами вдруг показался рослый, широкоплечий красавец-офицер страны-победительницы, все обомлели.
– Даже в кино я таких не видала! – прошептала Глафира Петровна, и на глаза ее набежали слезы умиления.
– От это да! От это гвардеец! – восхитился Иван Ефремович, не склонный к комплиментам кому бы то ни было, а тем более мужчинам.
– Это мой муж! – прижалась к плечу Адама Ксения. – Это мой муж! – повторила она звенящим, срывающимся голосом. – Поняли?!
XLV
Отец и сын Горюновы вернулись в заколоченный по окнам крест-накрест кусками почерневшего горбыля мертвый дом. Не выбежали на порог ни дочь и младшая сестренка светловолосая сероглазая Зоя, ни жена и мать Матрена Максимовна.
Когда Горюновы увидели родной дом, то оба стали похожи на быков на бойне, которых завели в специальную колодку, вроде ярма, дали в лоб молотом, и они стоят шатаются… После этой подготовительной процедуры быки обычно валятся с ног, но Горюновы выстояли. А пока они приходили в себя, вокруг собрались соседки, поплакали и рассказали, что “спуталась” юная Зойка с фельдшером и умерла в конце 1944 года “от аборта”, а мать ее, Матрена Максимовна, зачахла с горя – “глянуть, страх, почти не пила, не ела, все приговаривала: “Че я Ване скажу? Че я Пете скажу?” А весной 1945 года сильно простудилась и прибрал ее Господь, за два месяца до Победы.
Так что не Адама испугался Витя-фельдшер, когда проезжал мимо него на линейке Воробья, а крика мальчишек: “Горюновы приехали!”
Шли дни, а Горюновы не спешили с расплатой. Они выскоблили и вымыли капитально весь дом; на кладбище привели в достойное состояние могилы Матрены Максимовны и Зои; устроились на работу на комбикормовый завод – в литейный цех, из которого и ушли на войну; начали работать – все больше молчком, а если и случались с кем разговоры, то ни в одном из них они не обмолвились о Вите-фельдшере. Подарки, привезенные ими для жены и матери, дочери и сестры, отец и сын аккуратнейшим образом разложили на их кроватях – так они и лежали с тех пор. И самое удивительное – они не пили бражки, которой в поселке плескалось море разливанное. Сухой закон был у Горюновых – вот что пугало население, все находили поведение отца и сына очень странным.
Тугодумы были Горюновы, только и всего. Они просто еще не решили, что делать им с Витей- фельдшером. Тот даже хотел смыться в областной центр, но заводское начальство его не отпустило, не отдало ему никаких документов, в том числе паспорта, который он сам сдуру сдал когда-то на хранение в заводскую канцелярию, в сейф. Заводское начальство можно было понять, они даже не стали докладывать о просьбе фельдшера Семечкину: где взять другого фельдшера? Негде. Хотя по штату в таком поселке и врач полагается, хотя бы один, как минимум. Война закончилась, а мирная жизнь еще не наладилась, все жили надеждами на будущее, что в России дело привычное от века!
В среду 9 января 1946 года Иван Ефремович Воробей позвал в баню Алексея Половинкина. В три часа пополудни, пасмурным днем на грани раннего зимнего вечера, они и поехали на линейке Воробья – старались успеть к пересменке на комбикормовом заводе, к тому времени, когда моечное отделение и парилка были еще мужскими.