и прикоснуться, остальным предъявлялись когти и зубы, даже кормилице-бабушке; когда из кухни предвестием рыбы или курятины неслись взвизги ножей, которые бабушка точила лезвие о лезвие, Васька вмиг сквозь два коридора пролетала к бабушкиным ногам и тёрлась загривком, подпрыгивая от возбуждения, могла даже и муркнуть (отзвук мурлыкания), но чаще куснуть, а кусок урвав и отхрустев им, ворча и злобно подвывая, если кто приближался, - Васька переставала замечать и бабушку; возможно, она считала себя обделённой вниманием ещё в дальнем детстве, когда её-котёнка определили мальчиком и соответственно нарекли Васькой; со временем мальчик подозрительно раздался, потом откровенно опузател, потом в кухне запищали котята, и Ваську решили было переименовать, но кошка ни на какие Василисы не откликалась; так и осталась Васька, только женского рода - суровая была кошка, в своём праве.

3. Кенар - вымечтанная и выжатая из маминого кошелька птичка в большой изумительной клетке, настоящем птичьем дворце с жёрдочками, с поильничком, с ладненькой дверцей внизу; клетку водрузили на стенку рядом с буфетом, кенар тревожно засуетился, когда в столовой объявилась Васька, кошка скосила равнодушный взгляд и с брезгливой холодностью удалилась в коридор; в безмятежной зелени её глаз, в походке, во всей стати холёного белошёрстного крупа ничего грозного не предвещалось - с тем и ушёл наутро Шимек с мамой в детский сад протерпеть нескончаемый день: сердчишко рвалось к кенарю - насыпать в кормушку зерна, подлить водички, поглядеть в его стреляющий глаз, пожалеть, что сквозь прутья не дотянуться до нежных перьев, посмеяться его пружинным подскокам на насесте, может быть, даже послушать обещанную в магазине птичью песню или хотя бы поскрипывание, или хотя бы шорох клюва о перья при почёсывании; вечером Шимека вели домой, он рвался бежать, он взвился над битым мрамором лестницы и без выдоха вымахнул на четвёртый этаж, протаранил дверные проёмы и обомлел перед проломанной клеткой, на дне её лежал округлый комок перьев, который ещё вяло содрогался, тряпочная шея тянулась от него по дну клетки, голова вывернулась к Шимеку потухшим глазом; Васька неподалеку, с верха буфета, наблюдала смерть птицы и столбняк Шимека, пока он не кинулся на неё в беспамятной остервенелости, забыв о когтях и зубах; она сорвалась с буфета, Шимек ударил её в воздухе, Васька вякнула на лету, перевернулась, скользнула по полу под диван, Шимек приволок из кухни веник и улёгся выскрёбывать кошку из-под дивана, она из тёмной пыльной глубины рычала на веник и на Шимека, глаза пылали злобой, но что были Шимеку её тигроподобие и его прежние страхи, когда душу распирали горе и месть.

Гибель кенара стала второй смертью в жизни Шимека, а дальше пошли уже умирания человечьи: дед, бабушка, другие дед и бабка, дядья, тётки, их дети - родня Шимека и не-родня, и ещё, и ещё, пошла война лавиной смертей...

12. УРА!

В 1930-х годах в Одессе говорили полушепотом. Не только о событиях за окном. Любые разговоры окрашивались опасной крамолой. Кто-то, рассказывали, на бульваре Фельдмана, возле памятника - прошловековой пушки пустился в историю, в Крымскую войну. Двадцать восемь кораблей французов и англичан пришли брать безоружную Одессу, триста пятьдесят орудий против одной-единственной береговой батареи - двадцать восемь солдат и четыре устаревшие пушчонки. Шторм, от качки корабли промахивались, русские стояли насмерть, через шесть часов нападавшие ушли, оставили три корабля блокировать порт. Один из них, английский фрегат, сел на мель. Одесситы его сожгли, команду, больше двухсот человек, взяли в плен. Трофейная пушка с того англичанина - вот она, на бульваре. Красивая история, но главный герой, двадцатидвухлетний русский командир Щёголев, за подвиг вознесённый через два чина из прапорщиков в штабс-капитаны, он ведь царский офицер, белая кость, классовый враг... Кем восхищаемся? И взяли, говорят, рассказчика за антисоветскую агитацию. А Сёма Кушнир, вы его знаете? Шапочник с Нежинской, он одной даме сказал: “Разве у вас мех? Вот в раньшее время был таки-да мех!” Получил пять лет, хотел, говорят, свергнуть советскую власть, вернуть дореволюционные порядки...

Но у Гродского можно было расслабиться. Вечерами в его столовой под абажуром составлялся круг своих, узкий и старомодно порядочный, чужие уши здесь не топорщились. Если завязывался профессиональный разговор о медицине, то гости, позволяли себе, вдохновляемые хозяином, упоминать и психиатра Бехтерева, который после обследования Сталина почему-то сразу умер, и кардиолога Плетнёва, в газетах клеймённого разнообразно от “старый развратник” до “убийца народных вождей”; здесь не опасались и хмыкнуть насчёт удивительной смерти полководца Фрунзе на операционном столе. Звучали даже анекдоты, за которые запросто было схлопотать срок: “Рабиновича ведут утром на расстрел. “Ничего себе день начинается!” - бормочет Рабинович”; “Хаим, вы здесь живёте? - Здесь, но разве это жизнь?”; “У меня с советской властью только одно разногласие, по аграрному вопросу: они хотят меня видеть в земле, а я - их”.

А уж наедине с женой Гродский мог позволить себе полную откровенность. Припоминалось почти злорадно, как советская власть готовилась в самопалачи. Когда-то чекиста, который убил одесского хирурга Гегелашвили, осудили во многом благодаря обвинительному пылу Гродского, он ведь и на похоронах выступал, и в суде - но осудив, вскоре же и освободили. Это изначально: большевики над законом. Братец московского чекиста, Лев Блюмкин, журналистишка газеты “Одесские известия”, ни за что ни про что, об очереди на пишущую машинку споря, застрелил секретаря редакции. Как наказан? Аж шесть лет, и это в 1924-м году, когда за скрытую золотую монету или вовсе без причины могли приговорить к высшей мере. Вот и получают большевики своё, заслуженное ими и выпестованное.

Гродский знал русскую революцию с первых её шагов, он молодым верховодил в студенческой социал-демократической организации, посидел даже в тюрьме. В Первую мировую, уже в армии служа врачом, ораторствовал на митингах, после Февральской революции выдвинулся в солдатские комитеты. Когда большевики разлагали армию, комиссар корпуса Гродский телеграфно просил Керенского беспощадно бороться с их агитацией. Разложение, вирус смерти сидел в большевиках, спирохета.

Константин Михайлович в начале тридцатых годов по неясному поводу попал на несколько месяцев в тюрьму. Сокамерники - партийцы, новые советские начальники - оказались много хуже политзаключённых царских тюрем. У тех - Гродский помнил - были принципы, честное слово, мораль и вера, у этих - ложь, шкурничество, злоба. Не скрываясь, ругали евреев. Гродский поражался: думали, советская власть антисемитизм вывела, а вот на тебе! Может быть, дело было в следователях-евреях, слишком их много?.. Что ж, и они готовили себе место на плахе.

- Латентный период сифилиса может длиться десятилетия, а потом бац! - узелки на коже. Уж мне ли, Надюша, венерологу, не знать, - улыбался Гродский.

Раскрутился режим воронкой всасывающей. Во тьме, в тайне: ночные аресты, глухие пыточные комнаты, неслышные подвальные расстрелы, невидимые предутренние этапы... А на свету, слепя и вдохновляя, гром торжеств. Праздновались размножение заводов и колхозов, подвиги шахтёров и вызволение из-под фашистских бомб детей Испании, международные триумфы одесских малолетних музыкантов и эпопея папанинцев - героев первой в мире зимовки на льдине у Северного полюса.

Папанин, Кренкель, Ширшов и Фёдоров - грохотали по стране имена. В пятилетнего Шимека врубился этот четырёхимённый набор, овеянный полярным сизым холодом, обрамлённый ледяными далями, сверканием торосов во тьме полугодовой ночи, видениями ледоколов, самолётов, белых медведей, палаток, слепящими сполохами северной романтики и большевистского мужества. И вот Одесса встречает героев: толпы на тротуарах, цепи милиционеров в парадной белоснежной форме, по мостовой ползёт кортеж автомобилей, у них откинут матерчатый верх и полярники - не на плакатах, живые! - вздымают римские приветственные ладони, воздух рвут раскаты: “Ура!.. Слава!.. Сталин!..” Но маленького Шимека в суматохе восторга вынесло из мечты, оттиснуло вместе с мамой из первого ряда, отторгло от праздника так нагло и беспросветно, что ребячья душонка забилась отчаянно: “Не вижу! Ничего не вижу!”. Мама была очень красива, поэтому тут же обнаружился одесски-галантный выручатель: “Мадам, или ребёнок должен мучиться? Позвольте...”. Шимек взвился над толпой и с крутых плеч силача изумительно близко увидел в блеске солнца белозубую радость героев, дождь летящих из толпы цветов, их ковёр на мостовой,

Вы читаете У чёрного моря
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату