type='note'>[41]

В XVIII веке один знаменитый китайский писатель ломал себе голову над такой вещью. Ему нужен был совершенно фантастический рассказ, в котором нарушались бы все законы природы. Что же он придумал? А вот что: герой, этакий Гулливер, оказывается в государстве, где торговцы стремятся продать товар по смехотворно низким ценам, а покупатели рвутся заплатить втридорога. Написав это, автор считал, что поколебал сами основы Вселенной и всех подзвездных миров.[42] Такой невероятной выдумки, считает этот китаец, больше нигде не встретишь.

* * *

В китайцах мало чувственности, и, одновременно, очень даже много. Но утонченной.

У них в древности вообще не было эротической литературы. Женщина их не волнует, а женщину не волнует мужчина. Не волнует даже в те моменты, когда все на свете волнуются. За ними ничего не следует. Никаких следов от этого не остается. Нет, им это не будоражит кровь. Все происходит ранней весной, когда зима еще не успела толком закончиться. Если есть такое желание, это может быть девочка, в которой еще сохранились детская тонкость и худоба. Никакой грязи в этом нет. В их порнографических открытках какая-то возвышенность. В музыке у них всегда есть ясное ядро, мимо которого не пройдешь. В ней нет густо замешанной европейской телесности, горячего и грубого звучания голосов, музыкальных инструментов, всех этих европейских соло, тошнотворного сентиментализма, как в Англии или в Америке, во Франции или в Вене, этого ощущения долгого поцелуя, клейкости, потери сил.

Китайская живопись — это аккуратность, никакого импрессионизма и трепета. Никакого воздуха между предметами — чистый эфир. Предметы едва намечены, они кажутся воспоминаниями. Они и есть, и в то же время их нет, словно ненавязчивые призраки, еще не вызванные к жизни сознанием. Больше всего китайцам нравятся далекие горизонты, то, чего нельзя потрогать.

Европейцу надо, чтоб можно было потрогать. Воздух у них на картинах густой. В обнаженных телах почти всегда чувствуется похоть, даже если сюжеты взяты из Библии. Жар, страсть и руки, которые тискают эти тела.

* * *

У китайцев особый дар знака. Уже в древней китайской письменности, времен печатей, не было сладострастия — ни внутреннего, ни в очертаниях, а в письменности, которая пришла ей на смену, не было больше окружностей, кривых, никаких огибающих. Освободившись от подражания, она стала абсолютно головной, худосочной, неочерчивающей (в охвате, огибании — сладострастие).

Китайский театр — единственный театр духовного.

Одни китайцы знают, что такое театральное представление. Европейцы уже давно ничего не представляют. Европейцы все показывают. Все тут, на сцене. Все в деталях, без исключения, даже вид из окна.

У китайцев же, напротив, то, что изображает равнину, деревья, лестницу, — появляется по мере надобности. Убранство сцены меняется каждые три минуты, поэтому они бы просто не успели разместить там мебель, предметы и пр. Это невероятно быстрый театр, как кино.

Они могут представить в театре куда больше предметов и пейзажей, чем мы.

Музыка подсказывает жанр происходящего или настроение.

Актер появляется на сцене в таком костюме и гриме, которые сразу дают понять, кто это. Тут не смухлюешь. Он может говорить что хочет. Мы-то знаем, как все обстоит на самом деле.

Его характер отражен у него на лице. Красное — значит, смельчак, белое с черной полосой — предатель, и размах тоже известен; если на носу небольшое белое пятнышко, это комический персонаж, и т. п.

Если нужно изобразить просторы, они глядят вдаль, а кто станет глядеть вдаль, если там не видно горизонта? Если женщине нужно сшить одежду, она тотчас принимается шить. Ее пальцы перебирают один лишь воздух, тем не менее (кто же станет шить воздух?) у зрителя возникает ощущение шитья, иголки, которую втыкают и с трудом вытаскивают с другой стороны материала, это ощущение даже сильней, чем бывает в реальности, чувствуешь холодок и все такое. Почему? Потому что актер это изображает. В нем рождается какой-то магнетизм, связанный с желанием почувствовать то, чего нет.

Когда видишь, как он с превеликой осторожностью наливает несуществующую воду из несуществующего кувшина на несуществующее полотенце, протирает им лицо и выжимает несуществующее полотенце, как это обычно и делается, тогда вода, которой не видно, но она присутствует въяве, обретает жизнь, становится своего рода галлюцинацией, и если актер уронит кувшин (которого нет), а вы сидите в первом ряду, то вы вместе с ним почувствуете, что вас обрызгало.

Бывают пьесы, полные действия, в которых перелезают через несуществующие стены по несуществующим лестницам, чтобы украсть несуществующие сундуки, и после такой пьесы выходишь вымотанный до предела.

В комических пьесах часто бывают длинные фрагменты пантомимы, которая практически ничем не перемежается.

В пантомиме — этом языке влюбленных — есть что-то изысканное, она лучше слов, естественней, значительней, в ней больше связности, непосредственности, она не так смущает, больше свежести, чем в любви, меньше преувеличения, чем в танце, больше домашнести, и можно изобразить все, никого не шокируя.

Я, например, видел, как один правитель, который путешествовал инкогнито, жестами предлагал девушке с постоялого двора разделить с ним ложе.

Она отвечала таким же образом, перечисляя, почему это невозможно.

Такие предложения всегда с трудом отделимы от чувственности. А тут, что любопытно, ее не было. Причем ни тени, хотя все продолжалось добрых четверть часа. На юношу напало что-то вроде наваждения. Всех, кто был в комнате, это забавляло. Но в этом наваждении не было ничего неприятного. Оно было не из плоти, а только едва намечалось контурами, как лица, которые иногда видишь во сне, ничего лишнего.

* * *

Китайский стиль, в особенности стиль самых древних текстов, — это что-то невероятное. Никакого развития сюжета, никакого однонаправленного линейного развития.

Вдруг — раз: споткнулись, дальше дороги нет. Древнекитайский текст всегда кажется бессвязным. Всюду какие-то обрубки. Где-то он выглядит куцым. В наших текстах, по сравнению с ним, кажется, полно изысков, а между прочим, самая богатая грамматика, самая подвижная фраза — это ведь только декорации для фрагментов мысли.

Китайская мысль, китайская фраза об этом не заботится. Она так и остается набитой — как сундук, а если предложения льются связно, то это инициатива переводчика.

От этих текстов веет безыскусным величием.

Этот невероятный стиль находишь и в философских текстах Лао-цзы и Чжуан-цзы,{92} и в воззваниях, с которыми обращался к китайцам Гао-Ди (крестьянин, ставший императором),{93} а У-Ди использовал его в послании предводителю гуннов.{94} Это стиль экономии слов.

* * *

Ничто не сравниться со стилем Лао-цзы. Лао-цзы бросает вам здоровый булыжник. И уходит. Потом бросает еще один булыжник и снова уходит; эти булыжники — фрукты, хоть и жесткие до невозможности, но, естественно, старый мудрый угрюмец не станет для вас снимать с них шкурку.

* * *

Лао-цзы знает, что говорит. Он прикасается к самым основам. Ему знаком язык бесспорного. А все- таки его не поняли. «Если Дао можно выразить словами, это не настоящее Дао».{95} Такая малость! Такое величие! Такая непостижимость!

«Как получается, что большие реки главнее горных потоков и бурных притоков?

Они умеют оставаться внизу».

«Работайте посредством бездействия.

Для бездействия нет ничего невозможного…»

Вы читаете Портрет А
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату