С возрастом, говорит Поллагор, я стал похож на поле, где разыгралась битва, то ли битва столетней давности, то ли вчерашняя, я стал похож на поле многочисленных битв.
Погибшие, которые так до конца и не погибли, слоняются в тишине или отдыхают. Можно подумать, они больше не чувствуют тяги к победам.
Но внезапно они оживают, поверженные встают и во всеоружии несутся в атаку. Им встретился призрак противника из былых времен, который и сам, в потрясении, лихорадочно устремляется вперед, готовится к бою, вынуждая мое застигнутое врасплох сердце участить содрогания грудной клетки и всего моего нахмуренного, с неохотой оживающего естества.
Не мешая друг другу, ведут они каждый «свое» сражение и не видят ни былых, ни грядущих битв, герои которых бродят в покое и безвестности, пока в свой черед не встретят знакомого недруга, не ощетинятся мгновенно и не бросятся безудержно в бой.
Вот так, говорит Поллагор, я и состарился, пока все это копилось.
Я переполнен уже отшумевшими битвами и отбиваю время все новых и новых поединков, словно часы
Так, безжизненно, я живу, словно замок, захваченный полтергейстом, приют навязчивых идей, не занимающих меня больше, хотя они всё еще бушуют и складываются заново в лихорадочной перетасовке, которую я не в силах обуздать.
Мудрость не наступила, говорит Поллагор. Слова идут все труднее, но мудрость не наступила.
Моя наблюдательность словно стрелка сейсмографа — за всю жизнь успела очертить меня, но не оставила контура, ощупала меня, но ничего нового не вылепила.{118}
На заре старости перед равниной Смерти, говорит Поллагор, снова и снова я отправляюсь искать ту маленькую загородку моего детства, из гордости моей возведенную, в те времена, когда с деревянным мечом и бесполезным щитом бродил я между мрачными скалами взрослых.
Маленькая загородка, которую я устроил, думая, что все устроил как надо, думая, что устроил чудо и в неприступную крепость себя поместил. Малюсенькая, до невозможности прочная загородка, построенная для обороны.
И не единственная.
Сколько я их сложил во времена моего бешеного сопротивления, в годы моего страха.
Теперь мне нужно их все отыскать под слоем живых волокон.
В моей увядшей жизни остался теперь один только сачок, и он жадно ловит потоки, которые еще расходуются впустую, а дело рук маленького строителя-смельчака обречено на слом ради старого скряги, цепляющегося за свою жизнь.
Оставьте меня, говорит Поллагор, я устал от колосьев раздора. Мое время вышло. Оставьте. Моя кровь утратила вязкость. Во всем существе моем идет разбор каменной кладки.
Демонтаж начался после смерти человека, с которым я жил. Человек этот был женщиной, то есть мог проникать во все закоулки души.
Она рухнула в Смерть. Внезапно. Безо всякого уговора.
Вдаль от берега отступило море.
И открылись просторы песка, просторы и пучины, и явилась тьма, которая спугнула мою привычную, тоже густую тьму, ту, что давно уже укрывала меня от невыносимого чужого света.
Я выпустил срочно несколько ракет, но тьма поглотила их безо всякого для себя ущерба, и упали бесполезные ракеты, высветив лишь горстку пыли, и исчезли без следа, без звука, вдали от почерневшего лица пиротехника.
Он явился с дождями, мой напарник, о котором говорят, что он у всякого стоит за спиной.
Он явился с дождями в тоске и все еще не обсох.
Потом я пробовал начинать сначала. Я причаливал к новым берегам. Но сколько ни вытаскивал его из этой тоски — ничего не вышло. Теперь я устал. Силы мои, последние силы… От его промокших одежд — или уже моих? — познабливает. Пора возвращаться домой.
Между прочим, как всякая мэйдостранка, она только и думает, как бы попасть во Дворец конфетти.
И пока он на нее смотрит, зарождается ребенок души.
Безлюдный простор. Столь же безлюдный замок. Горделивый, но безлюдный. И болтает его ребенка на ветру, под дождем.
Почему? Потому что довезти ребенка к себе живым он не сможет. Или просто не знает, с чего начать. И болтает его ребенка на ветру, под дождем. Так он и прозябает в нужде. Безотрадно.
И оба они от этого страдают. Но ничего им с этим не поделать, хотя надо бы, еще как.
Теперь о Ю. Л. Вот как он обращается со своим. Его-то ребенок не так далеко. Шагах в десяти от силы. Но и тут все идет не лучше. Еле-еле он в ту сторону взглянет. Раз в сто лет расстарается на «у-тю- тю». И весь разговор. Других отношений у них нет. Не очень-то это обнадеживает. Да уж, не очень-то обнадеживает одно «у-тю-тю», да и то через силу. Невелика поддержка. Но хоть что-то, все же хоть что- то.
У мэйдостранцев есть и другие способы мучить своих детей души. Надо бы рассказать об этом. Счастливых детей души почти не бывает.
Могут ли быть живым существом тридцать четыре сплетенных копья? Могут, это и есть мэйдостранец. Измученный мэйдостранец, он уже и не знает, куда ему деться, как собою управить, как сохранить лицо, он теперь только и может, что оставаться собой, мэйдостранцем.
В нем разрушили «я».
Но он не сдается. Копьями, которые должны были его защитить от множества врагов, он сначала проткнул свое собственное тело.
И все-таки он не сдается.
Мечтая, они принимают форму шаров, волнуясь — форму лиан.
Она льнет к стене, хотя этой стены никому не увидеть, — создание, сплетенное из длинной бечевки. Обвившейся вокруг себя же самой.
Это и все. Это и есть мэйдостранка.
Она ждет, слегка сникнув, правда гораздо меньше, чем любой другой шнур такой же длины, который бы ничто не держало.
Она ждет.
Пускай теперь дни и годы проходят. Она ждет.
Сверхъестественная гибкость — источник всех радостей мэйдостранцев. С ней же связаны все их расстройства.
Пара с возу упавших тюфяков, кусок проволоки, жадно впитывающая, почти уже напитавшаяся губка,