I. Предисловие
Это исследование. Посредством слов, знаков, рисунков. Мескалин — предмет исследования.
Здесь воспроизведены тридцать две страницы записей — они выбраны из ста пятидесяти, которые я исписал в состоянии абсолютного внутреннего потрясения, — но тем, кто умеет читать, уже эти страницы расскажут больше, чем любое
О рисунках — а рисовать я начал вскоре после третьего эксперимента — могу сказать, что они родились из того колебательного движения, которое сохраняется еще много дней спустя, и происходит автоматически, вслепую, но в точности воспроизводит мои видения, возвращает меня к ним.
Полностью воспроизвести в печатном виде мою рукопись оказалось невозможным, ведь она передавала напрямую и одновременно и сам предмет исследования с его ритмами, формами и хаотичностью, и мою внутреннюю защиту, и то, как она рушилась, — для такой книги преодоление полиграфического барьера было большой проблемой. Пришлось все переписать. В изначальном тексте было больше наглядности, чем читабельности, это был и текст и рисунок сразу, и его оказалось недостаточно.
Рваные фразы, с силой пущенные вдоль и поперек страниц, полные разлетевшихся, выпотрошенных, раздерганных слогов, бросались вперед, опадали и гибли. Их обрывки, вернувшись к жизни, снова пускались в путь, разбегались и вспыхивали. Буквы в них заканчивались струйками дыма или терялись в зигзагах. А новые, тоже несвязные, продолжали свой тревожный рассказ, как попавшие в непонятную передрягу птицы, которым невидимые ножницы на лету режут крылья.
Иногда слова на ходу срастались. Например, «растерзательно» приходило мне на ум снова и снова, за ним столько всего стояло, и я никак не мог отделаться от этого слова. Еще без конца повторялось: «Кракатоа!», «Кракатоа!», «Кракатоа!», а иногда самое обычное слово, скажем «хрусталь», являлось двадцать раз кряду и одно-одинешенько обращало ко мне пространную речь, как посланец другого мира, и мне не удавалось ни добавить к нему даже самую малость, ни дополнить его каким-то другим словом. Оно одно заменяло мне всё и вся, как если бы я оказался на острове после кораблекрушения: в нем был и бурный океан, откуда оно только что явилось и на который так неоспоримо походило в глазах жертвы крушения, а оно ведь и само было жертвой крушения и в одиночестве боролось с распадом.
Я продвигался сквозь маслобойню огней, сотрясаемый вспышками, в опьянении, в запале и ни разу не оглянулся.
Как рассказать об этом? Нужна была беспокойная речь, которой я не владел, составленная из неожиданностей, чепуховин и описаний вместе, из крутых поворотов и их последствий, стиль нужен был непредсказуемый, как макаки и виадуки.
Поля этой книги, на которых больше кратких заметок, чем заголовков, рассказывают, хоть и очень неполно, о характерном для мескалина явлении наложения, о котором необходимо упомянуть, иначе наш рассказ уйдет совсем в сторону. Никаких других ухищрений я не использовал. Их потребовалось бы слишком много. Непреодолимые трудности порождает и невероятная скорость, с которой появляются, трансформируются и исчезают видения, и их множественность — внутри каждого видения кишмя кишат другие, — а еще то, что они раскрываются, словно веер или зонтичные растения, и порождают автономные, независимые и параллельные последовательности новых видений (что-то вроде кинотеатра с семью экранами), прибавьте сюда еще их безэмоциональное устройство и бессмысленный, а то и механический вид: шквалы изображений, шквалы «да» и «нет», шквалы застывших движений.
К тому же я не был беспристрастен, не стану отпираться. Я и мескалин чаще вступали в схватку, чем действовали заодно. Я был потрясен и разбит, но не поддавался.
Весь его спектакль — дешевка. Да и вообще, достаточно было открыть глаза, чтобы не видеть больше этой глупой феерии. Мескалин — один из шести алкалоидов, получаемых из пейота, — как оказалось, лишен гармонии и смахивает на робота. Он умеет не так уж и много.
А я, между прочим, ожидал, что приду в восторг. Я доверчиво двинулся ему навстречу. В тот день мои клетки перемешало, перетрясло, они были порушены и бились в конвульсиях. Их пытались приласкать, а выходило одно мучение. От меня требовалась полная покорность. Чтобы получать удовольствие от наркотика, нужно любить подчиняться. Для меня тут было слишком много «обязаловки».
Ведь это из моих кошмарных встрясок он строил свой спектакль. Я был его фейерверком и ненавидел своего пиротехника, даже после того, как убеждался, что пиротехник — я сам. Меня всего перетрясало, сгоняло в складки. В изумлении я разглядывал какое-то броуновское движение, метания восприятия.
Я не мог сосредоточиться и уже устал от рассредоточенности, устал смотреть в этот микроскоп. Что в нем такого уж сверхъестественного? Так недалеко уходишь от всегдашнего человеческого. Скорее, чувствуешь себя пойманным, узником в мастерской мозга.
Что тут говорить об удовольствии? Это было неприятно.
После того как отпустит ужас первого часа, следствие встречи с ядом лицом к лицу, когда боишься, как бы не свалиться в обморок, что и случается с некоторыми, хотя таких и немного, так вот, когда ужас отпустит, можно позволить себя увлечь какому-то течению, напоминающему счастье. Поверил ли я ему? Не могу утверждать обратного. И все же в моем дневнике, в записях, сделанных на протяжении всех этих невероятных часов, больше пятидесяти раз встречаются с трудом, неверной рукой выведенные слова:
Такова плата за вход в этот рай (!)
II. С мескалином
(Фрагменты)
Крайняя неловкость, тревога, внутренняя торжественность. Мир отступает от меня, возникает дистанция, она растет.
………………………………..
Издалека, вроде легкого посвистывания ветра в штагах — предвещающий бурю озноб, озноб без участия тела, не на коже, абстрактный озноб, озноб в мастерской мозга, в области, которая не может сотрясаться от озноба.
………………………
Как будто что-то раскрылось, раскрылось и велело собраться,