— Шереметьево-один. Сейчас в буфете кофейку трес-Коньячку.
— Только вот посадили нас на запасное поле. Туман, ядри его.
Третий авиатор прошел по салону с папочкой под мышкой, важный и серьезный.
— До утра стоим. Вы на волю или как?
— На волю. Мы с капитаном в Сандуны и по девочкам. На танцы в Сокольники.
— Клоуны, — только и сказал авиатор с папочкой и спустился через раскрытую дверь по веревочной лестнице — так как какие тут трапы в условиях, приближенных к боевым, — на землю.
Уже через десять шагов по летному полю капитан понял, что это не Москва и даже не Россия. Слишком знаком был ему этот воздух. Безумная мысль пришла как бы оттуда, из другой, прошлой, довоенной жизни и, помаявшись в голове капитана, поболтавшись, исчезла. Через двадцать шагов они сели в «уазик» — еще одна примета возвращения. Старый, советский «УАЗ» примерно десятилетней давности.
— А как же аэроплан? — спросил капитан.
— О! Там есть кому оборонить. Поехали.
— В гостиницу?
— Конечно, в гостиницу, — согласился с солдатиком мирный авиатор, — но прежде на станцию.
— Какая же в Шереметьево станция? — еще не в силах поверить в случившееся, заинтересовался капитан.
— А вот построили тут павильончик. Пока мы воевали. Рельсы провели. Дорога жизни. Стратегический груз.
Автомобиль катился по бетонке. Слышались звуки крупного железнодорожного узла. Расчет летчиков строился еще на том, что они садились здесь не в первый раз и знали, что станция несколько пострадала и по крайней мере названия на ней никакого нет. А там, пока суд да дело, один посидит в машине, а второй сбегает в буфет.
Столь часто капитан садился здесь на поезд, что узнал бы это здание даже разбомбленным под основание.
— А ну стоять. Никому не двигаться.
— Что, как, кто? Почему?
— Везите меня немедленно назад. Вы два дурака и даже не понимаете, что вы наделали. — Капитан закрыл лицо руками и впервые за всю войну заплакал.
— Ты что, мужик? Мы же пошутили. Завтра будем в столице. Погода, вишь. Туман. Еле сюда справились. Да брось ты, капиташа! Звать-то тебя как?
Мало того, что они привезли его домой, они еще хотели что-то объяснять ему про вокзал его юности. Какой-то немыслимый балаган, какой-то попугай на ярмарке, шарманка какая-то, как же так невероятно могли совпасть выступы и впадины, так повернуться колеса, безжалостно и пьяно.
— Вы меня домой привезли, мужики.
— Ну вот. Ты что, живешь тут? Так сейчас. — И поскакал на длинных ногах боец воздушного океана в заветные развалины, за бутылочкой хлебного вина. — С приездом тебя, капитан.
А потом он решил здесь выйти. Всего-то километров двадцать, и городок. Квартира.
— Вот что, мужик. Мы тебя подвезем. А если там что не так — назад, в геликоптер. А утром в столицу.
Капитан, слегка хмельной, подумал, подумал и согласился. И они поехали. И табельное оружие с ними.
— Не боись, капитан. Выбьем захватчиков, и будешь дома.
— Дураки вы, дураки. И летать по-человечески не умеете. Прохвосты.
Городок уцелел. Дом был на месте. Капитан посмотрел на свои окна, что на четвертом этаже, вошел в подъезд и медленно-медленно стал подниматься. По пути проверил почтовый ящик, он был пуст, ну еще бы, а сапоги стучали по ступенькам, погрохатывали, и по тому, как молчали в ответ этажи, как затихали голоса за дверьми, было ясно, что сапоги с подковками часто гостили тут и добра от них было не много, а больше печали, но на то и война и СМЕРШ — было восстановлено именно это название, как и многое, многое, многое другое. И вот уже дверь и кнопка звонка, и никто не открывает, видно, вышли за какой-то чепухой или по другим делам; замок, кажется, тот же, и ключ, носимый четыре года, как талисман, скользнул в ладонь из бумажника, и поворачивается, и дверь открыта…
Все осталось таким, как было в день отъезда, только разрослось в кадках, и даже пыль была вытерта недавно. Капитан присел у входа на табуреточку. Осторожно раскрылась дверь напротив, и соседка (какое зыбкое и старое слово!) тянет свою эстонскую шею.
— Вы вернулись? О, какие красивые медали, и орден, и тут все как и было, вот я поливала деревья, и тут такое было, и так часто хотели вселить, но я ходила в комендатуру, и все цело…
— Ах, Элли, я не могу поверить…
— Что вы, я не понимаю ничего в этих звездочках, но вы большой офицер, у вас их много, а у нас в семье всегда держат слово, и где ваши вещи?
— А что Рейн, Элли? Здоров ли? Ведь его же не должны были брать на войну.
— Ах, Рейн… его не взяли на войну. Его просто увезли как-то в фургоне, и все. Уже год… Нет больше Рейна.
— Ну, ну, Элли. Рейн вернется. Найдем мы его.
— Ах, у него же слабое сердце. Ему что Сибирь, что тюрьма.
— Ну, ну. Я пойду пока, Элли. — Да, да…
— Слушай, а что другие?
— Ах, это долго так говорить…
— Но ты мне все расскажешь после.
— Да, да. Какие красивые медали…
Капитан бежит вниз и едва не падает, а там летуны лезут за пистолетами. Это они так шутят.
— Ну, пошли.
— Да нет, капитан, мы поедем назад, кажется, распогодилось, но в следующий раз, какая у тебя квартира, подожди, чемодан, ах да, чемодан, а что в нем? Ты сам не знаешь? Что, правда, все хорошо? А то смотри, только свистни… — И уже нет летчиков, нет автомобиля с автоматчиком за рулем, а капитан с сидором, чемоданом и свертком поднимается снова на свой этаж. Улица пуста, хотя белый день. И вот опять дверь.
А Элли все стоит на лестнице.
— Я попозже зайду, с меня причитается.
— Да что с вас может причитаться, вы же вернулись, а мне говорили: брось это дело, но я ходила к коменданту, и все цело, и недавно снова дали воду, и даже горячая есть, и если вы поторопитесь, то успеете помыться, а потом выключат до утра. Ну вот, вы вернулись. — И она стоит на лестничной клетке, а капитан медленно, медленно закрывает дверь, и кажется, что когда замок щелкнет, то исчезнет все и снова будет школа посреди развалин Моравии и старшина с проектором. Но замок щелкает, и ничего… Все остается на своих местах. Капитан ставит сидор, кладет сверток и чемодан и садится на табуретку у входа, теперь уже надолго. Он длит нежданный миг возвращения в уцелевший дом, и все три его комнаты как бы ждут этого и не решаются позвать…
…За всю войну капитан так нигде и не добрался до ванны, хотя его рота входила во многие города, и не раз он ночевал в домах и даже дворцах. Но то водопровод был уже взорван, то другая какая печаль. Лишь однажды целый месяц был горячий душ то ли в Будейовицах, то ли где-то в Польше. Они тогда захватили гостиницу, хотя потом ее и взорвали, но весь месяц в подвале был душ, автономная котельная и мазута надолго. И однажды он уже прилаживался где-то к ванне, но вызвали в штаб, а потом опять что-то не сложилось. И теперь ему не хватило терпения наполнять этот белый сосуд, что является одним из символов дома, это чугунное лежбище, еще давней, безмятежных лет, работы, и он лег, повернул вентили, пустил воду, такую, чтоб едва вытерпеть, и закрыл глаза. Медленно обволакивала его вода этой страны, как и туман, как воздух, узнаваемые мгновенно, и сквозь тайную щелочку между век разглядывал он себя, вернувшегося, и приспосабливал к этому новому ощущению и не мог приспособить. Встрепенулся, потащил на себя губки, массажную рукавицу, баночки с шампунями, какие остались ровно на тех местах, где оставил он их четыре года назад. Выпустил пенную и нечистую воду и набрал другой, холодней и явственней, лежал