термос. Мужчина налил себе чашку дымящегося черного кофе. Затем уселся за руль, выключил освещение и стал наблюдать за улицей. Почти допив кофе, он сунул руку под то же сиденье, где был термос, и достал небольшой пузырек с лекарством. Там оставалось всего лишь две пилюли. Проглотив одну из них, он запил ее остатком кофе. Затем откинулся на спинку ковшевидного сиденья и вытянул ноги, глядя, как под крыльцом какой-то кот гоняется за собственной тенью. За несколько кварталов от него, над задним двором, светя прожектором, висел вертолет. Мужчина закрыл глаза и, казалось, задремал.
Минут через десять он открыл глаза. Улыбнулся, решительно фыркнув, завел двигатель фургона, включил стояночные фонари и внутреннее освещение, а также радиоприемник.
–
–
–
Мужчина наполнил весь фартук газетами, несколько сунул себе под мышку и вышел из фургона. Не выключив ни огней, ни двигателя, так и оставив заднюю дверь открытой, он побежал по улице, бросая по одной газете почти к каждому дому. В конце квартала он пересек улицу и побежал в обратную сторону, продолжая бросать газеты, пока не достиг своего фургона.
–
–
Проехав один квартал, мужчина остановил фургон. Он взял еще пачку газет и повторил уже проделанное.
–
–
–
Иногда скатанный рулон шумно ударялся о крыльцо или дверь, и в ответ яростным лаем разражалась собака. Но кроме этих звуков, слышно было только равномерное дыхание бегуна и легкий топот его кроссовок. А когда он возвращался к фургону, еще и радио.
–
Через полтора часа, когда мужчина поставил свой фургон в аллее за бульваром Пико, небо над восточной частью уже окрасилось в бледный дымчато-серый цвет. Здесь, вдоль всей улицы, тянулись небольшие конторы, книжные лавки, булочные и кое-где лавки кошерных мясников. Лишь в одной грязной витрине горел свет. Наклейка в одном ее углу обещала «доставить „Таймс“ прямо к вашей двери». С другого конца закопченного стекла взметался ввысь тонкий голос Майкла Джексона. Мужчина вытер испачканные типографской краской руки о тенниску и вошел внутрь.
Комната была длинная и узкая, с растрескавшимся линолеумом на полу и запачканными оштукатуренными стенами. Вдоль одной стены лежали перевязанные проволокой большие кипы газет. Висевшие на потолке две лампочки по 150 ватт наполняли комнату резким светом и глубокими тенями. Пахло чернилами, дымом и потом.
– Здорово, масса[1] Уолкер.
За ободранным столом под одной из ламп сидел чудовищно толстый чернокожий человек, читая утреннюю газету. В зубах у него был короткий пожелтелый мундштук со вставленной в него недокуренной сигарой.
– Эй, вы, чико[2], – процедил он. – Радуйтесь: явилась Великая Белая Надежда.
В глубине комнаты, поедая пирожки, сидели на скамейке два подростка-мексиканца. Между ними лежал большой кассетник. Один из подростков перелистывал журнал «Пентхауз». Они оба рассмеялись, услышав слова толстяка, и мрачно уставились на Уолкера.
– Входи, хмырь. Сними с себя груз. Ты обошел весь свой участок? Присядь же и выпей чашку кофе. Или ты не пьешь кофе с таким отребьем, как мы?
Один из мексиканцев ухмыльнулся, жуя пирожок с фруктовой начинкой. Другой углубился в чтение «Пентхауза».
Уолкер налил себе чашку кофе из стеклянного кофейника, стоявшего на горячей плите, и сел на металлическое раскладное кресло напротив толстяка.
– Ты сказал Фасио, что я хочу его видеть?
– Да, хмырь, сказал. Он скоро вернется. Не гони лошадей.
На стене за спиной толстяка клейкой лентой были приклеены дюжины фотографий обнаженных красоток. Они занимали все пространство от пола до потолка. Блондинки с невероятно большими грудями, большеглазые латиноамериканки с уже полнеющими талиями, женщины с чуть вьющимися рыжими волосами, все в веснушках на фоне «харли-давидсонов» с их фаллическими выхлопными трубами. На нескольких фотоснимках, вырезанных из глянцевитых журналов, девушки с застенчивым видом стояли под душем или на балконе, задумчиво обхватив себя руками. На других, очевидно выдранных из каких-то книг в переплетах, они, широко раскинув ноги, в притворной страсти высунув языки, покоились на сморщенных простынях. Уолкер беглым взглядом осмотрел все картинки, как всегда остановившись в конце концов на изображении молодой негритянки с темными сосками. Эта одна из самых больших, сверкающих, профессионально выполненных фотографий была вывешена на видном месте. «Плэймейт» месяца. Прическа у негритянки была в стиле «афро», только покороче, чем обычно. Фотографии было несколько лет. Блестящие волосы казались пышными, но и жесткими одновременно. Частично повернутые к зрителю упругие ягодицы отливали ярким блеском. Тяжелые груди свисали вниз, были большими, как чайные блюдца, и цвета шоколада. Зато соски, все усыпанные родинками, удивительно малы.
– Что, хороша бабенка, Уолкер? – спросил толстяк, наблюдавший за ним поверх газеты.
Уолкер быстро отвел взгляд.
– Вы все, сраные ирландцы, одинаковы. Терпеть не можете ниггеров, но не прочь побаловаться с черной кошечкой. Так бы приголубил ее, верно? А почему бы тебе, хмырь, и впрямь не побаловаться с такой кошечкой? Тут их навалом. Прокатись по Сансет как-нибудь ночью. А можно и днем, черт возьми!
Уолкер отхлебнул кофе, прополоскал им рот и выплюнул на цемент, который проглядывал через порванный линолеум. Толстяк вынул сигарету из своих точно резиновых губ, свернул газету и положил ее