приостанавливается, тем более что все оборонительные сооружения уже опрокинуты и завоеваны и крепость можно считать взятой.

— Посмотрим, — говорю я Фаусте. — На месте разберемся. Если пойду, останешься ждать меня на дороге в машине.

— А что ты собираешься с ней делать? — Все. Молчит. Опустила двойной подбородок, точно рассматривая собственный заголенный живот, выпирающий из брюк. Вот и машина.

— Садись за руль, — предлагаю я лукаво. — Когда подъедем и я решу выйти, не надо будет меняться местами. Фауста не отвечает. Садится за руль с угрюмым видом; подсаживаюсь; она заводит мотор, опускает ручник и трогается.

Машина берет с места в карьер с яростным ревом. Мы выезжаем из аллеи, стремительно врываемся на площадку перед виллой и несемся прямо к столу. Еще немного — и машина врежется в Протти и его 'дворовых'. Признаюсь, в этот момент меня пронзила такая мысль: была не была, пусть делает, что хочет. Пусть передавит всех до одного словно тараканов. Вижу, как перепуганные гости, не веря своим глазам, рванулись назад, заметив взбесившуюся машину и словно соображая, шутка это, оплошность или нечто худшее; вижу, к своему неописуемому удовольствию, как мой архивраг Кутика вверх тормашками летит на землю вместе со стулом, но в ту же самую секунду встряхиваюсь и хватаю двумя руками руль. Машина круто уходит в сторону, едва не задев стол, и въезжает в аллею. Мы уносимся прочь мимо олеандров, а я обращаюсь к Фаусте: — Совсем, что ли, сбрендила? — Я потеряла управление.

— Ты чуть было всех не угробила.

— Если бы… Аллея поворачивает, и вдалеке виднеются распахнутые ворота. Слева, за соснами, замечаю тенистую полянку, посредине белеет овал фонтана. Водяная струйка поблескивает в косом свете голубоватого фонаря. Резко очерченная фигура пирамидального динозавра сидит на скамейке перед фонтаном. Фауста замедляет ход и спрашивает: — Вон она. Будешь выходить? Отвечаю, не колеблясь: — Нет. Поехали.

VIII

Использован!

Любовь, истинная любовь, отличная и равно далекая от похоти и чувства; любовь, о которой принято говорить; любовь, которая могла бы стать высочайшим итогом (возможно, выше самого искусства) совершенной сублимации; позволит ли когда-нибудь абсолютная любовь чувствовать себя в присутствии любимого не 'выше' и не 'ниже', но 'на равных', иначе говоря в неподражаемом, иррациональном состоянии полного единения душ? Думаю, да. Взять хотя бы два противоположных примера — Фаусту и Мафальду. С ними я чувствую себя или 'выше', или 'ниже'. В присутствии же Ирены — о чудо! — я не только не льщусь быть 'выше' и не страдаю от того, что бываю 'ниже', но удивительным, невыразимым образом чувствую себя 'на равных'. Другими словами, я 'чувствую' ее, а не себя, только ее; я сам 'становлюсь' ею. Значит, я уже ступил на землю обетованную сублимации? Утверждать это было бы преждевременно. Хотя упомянутое выше единение душ как будто доказывает обратное. Все эти мысли роятся в моей голове, пока я восседаю за столом в кухне Ирены. В полосатом фартучке, подвязанном на талии и шее, она суетится у плиты, готовя ужин. О визите к ней я думал целую неделю. Мне было жутко неудобно снова объявляться после нашей первой встречи, когда 'он' поставил меня в самое что ни на есть идиотское положение. И все же я осмелился позвонить. С опьяняющей (меня) простотой она с ходу заговорила со мной, как со старым другом, и пригласила поужинать.

И вот я здесь. Меня переполняет тихая, неподдельная радость только оттого, что я вижу Ирену, слышу ее голос, нахожусь рядом с ней. Кухня облицована пластиком под дерево. Типичная кухня в так называемом колониальном стиле; в каталогах бытовых электроприборов такие кухни изображают под утешительным названием 'Старая Америка'. Ирена накрывает на стол. На пластиковой поверхности она раскладывает множество зеленых клеенчатых кружков, ставит на них тарелки, бокалы и приборы — в этаком скандинавском стиле. На разделочном столе у плиты сгрудилось несколько целлофановых пакетов; сквозь прозрачную пленку просвечивает фисташковая зелень, розовое масло, молочный сыр и желтые фрукты, которые совсем скоро мы начнем поглощать. Ирена покупает продукты в супермаркете; когда же у нее нет времени и на это — пользуется консервами. Огромный раскрытый холодильник, кажется, доверху набит всевозможными банками и бутылками. Ирена стоит перед холодильником и что-то там ищет. На ней обычная мини-юбка; возможно, из-за кокетливого микроскопического фартучка она выглядит как бы подвешенной на двух изумительных и совершенных женских ножках — слегка непристойная пародия на девчачью юбочку. Хочу подчеркнуть, что на ноги Ирены и непристойность юбочки указывает, конечно же, 'он'. А я не замечаю ни ног, ни непристойности, ни юбки — ничего. Я вижу всю фигуру Ирены, окруженную светом радости. 'Моей' радости — оттого, что я с ней.

Ирена вынимает из холодильника банку консервов и показывает ее: — Черепаховый суп. Будешь? Отвечаю, что буду, и спрашиваю: — Ты готовишь каждый вечер? — Да нет, зачем? Ведь я живу одна. Домработница приходит утром и уходит в четыре.

— А кто присматривает за девочкой? — Она остается на продленку в американском колледже Святого Патрика. Я отвожу ее утром и заезжаю за ней после работы.

— Значит, ты не ешь дома? — Нет. Обычно я перекусываю в снек-баре около посольства сандвичем или гамбургером. Мы работаем без обеда.

— Хорошо, а если вечером ты куда-то идешь, кто остается с ребенком? — Я вызываю беби- ситтера.

— Снэк-бар, сандвич, гамбургер, супермаркет. Старая Америка, колониальный стиль, американский колледж Святого Патрика, беби-ситтер… Ты согласилась бы жить в Америке? — Никогда там не была. А почему ты спрашиваешь? — По-моему, ты очень американизировалась.

— Правда? — Правда.

— Если ты имеешь в виду, что мне нравятся какие-то американские новшества, тогда да, я американизировалась.

— А что тебе больше всего нравится в Америке? — Я же тебе говорю: в Америке я никогда не была и точно сказать не могу. Но если бы я туда поехала, скорее всего, мне понравилось бы то, за что многие так ненавидят Америку.

— А именно? — Капитализм.

— Капитализм? — Да. Ты удивлен? Капитализм.

— Тебе нравится капитализм? — Очень.

— Но почему? — Нипочему. Нравится, и все.

— Но ведь ты не богата, не так ли? — Нет, не богата. Поэтому и работаю.

— Тогда какое тебе дело до капитализма? — Такое, что он мне нравится.

— Но это же несправедливо, когда у немногих много, а у многих мало.

— Не люблю справедливость, неизвестно, что с ней делать.

— Тогда что ты любишь? — Я же сказала: несправедливость, то есть капитализм.

Она говорит спокойным, мудрым тоном, не прекращая готовить ужин, переходя от холодильника к плите, от плиты к мойке; ее движения точны и выверены, как у механического робота в витрине магазина электроприборов; в ее кухне как будто все при деле, даже кожура, обертка и кочерыжки. Невольно сравниваю Ирену с Фаустой — никудышной хозяйкой, а эту сияющую чистотой кухню — с нашей изгвазданной едальней, где все как попало, и говорю себе, что, несмотря на ее уродливые симпатии к капитализму, я бы очень хотел иметь такую жену, как Ирена. Однако 'он' моментально восстает против этой мысли: '- А я нет.

— Почему это? — Потому что Фауста, при том, что о ней было сказано, все равно соблазнительна. А Ирена нет.

— А сам, между прочим, постоянно тыкаешь меня носом в ее ноги.

— Ирена не соблазнительна. Это тот тип женщины, которую можно захотеть только наперекор.

— Наперекор чему? — Ее же несооблазнительности.

Вы читаете Я и Он
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату