работать.
— Будешь.
— Нет, не буду. Я буду жить с тобой как монах, как средневековый мистик. Ты будешь для меня недостижимым идеалом женщины, которой я посвящу лучшие свои мысли. Если же я вернусь в жене, то снова погружусь в низменную, самодовольную посредственность. В отвратную посредственность ущемленчества.
— Ущемленчества? Что это еще за абракадабра? — Сейчас тебе это знать необязательно. Когда- нибудь, когда мы будем жить вместе, я обо всем расскажу. Я расскажу, что значит быть раскрепощенным и ущемленным. Я многому тебя научу. Да, я смешон: пузатый, лысый коротышка, постоянно озабоченный самоуправством своего непомерно большого члена. Да, я кажусь шутом, прохвостом, жуликом, а может, и на самом деле таков. Но при этом я еще и образованный человек, я прочел уйму книг, разбираюсь в поэзии, чувствую мастерский стиль и глубокую мысль. Лично мне культура ни к чему; хуже того — я пользуюсь моим культурным запасом исключительно для написания коммерческих сценариев. Зато тебе мой запас очень даже пригодится, потому что хоть ты и умница, но знаешь крайне мало, а накопив приличный культурный багаж, ты обогатишь и разнообразишь свою жизнь и поймешь многое из того, чего сейчас не понимаешь. Я раздвину горизонты твоих познаний и открою перед тобой новые дали. Я буду очень тебе полезен, просто необходим, а взамен не потребую даже поцелуя. Единственное, о чем я прошу: позволь мне жить с тобой под одной крышей.
Я говорю, говорю, говорю, продолжая рыдать.
— Даже не представляю, — произносит Ирена, — откуда в тебе такая страсть ко мне. Я чувствую, что не заслуживаю ее. Ведь я обыкновенная женщина: не такая уж молодая, не очень-то смышленая, совершенно безграмотная, не могу не согласиться в этом с тобой, в глаза особо не бросаюсь, фигура на слабую троечку. К тому же мои интимные пристрастия исключают любые отношения со мной, кроме дружеских. Так что же ты во мне нашел? От столь разумных доводов я прекращаю рев, вытираю глаза и, шмыгая носом, жалобно спрашиваю: — Значит, не хочешь? — Скорее всего нет.
— Тогда хотя бы испытай меня.
— Как это — испытать? Позволь мне провести эту ночь в твоей постели.
— Что за причуды? Это еще зачем? — Хочу доказать, что мы можем быть вместе, и при этом я не буду домогаться тебя.
В задумчивости Ирена молчит. Затем, к моему удивлению, отвечает: — Хорошо, только при условии, что ты и пальцем ко мне не притронешься.
— Клянусь… на твоей голове.
— Бедная моя головушка! Ну ладно, пошли.
Она явно спешит. Украдкой смотрю на часы: уже час, а Ирене рано вставать, чтобы вовремя явиться в посольство. Иду за ней. Выходя в коридор, Ирена гасит зажженные светильники. Заходим в спальню. С любопытством осматриваюсь. По виду — средненький гостиничный номер, удобная, но довольно скупая, безликая обстановка. Впрочем, до меня сразу доходит, что безликость этой комнаты отличается от продажного гостеприимства гостиниц: она скорее присуща сексуальному ритуалу — безымянному, как и все ритуалы, которые Ирена совершает каждое утро.
А вот и атрибуты ритуала: просторная кровать, слишком узкая для двоих, но достаточно просторная, чтобы один человек мог раскинуться на ней в свое удовольствие. У спинки кровати кресло; оно расположено так, чтобы, раздеваясь и складывая на него одежду, как это делает сейчас Ирена, она могла одновременно смотреться в зеркало. Далее — высокий трельяж, вроде тех, что обычно встречаются у портных; довершает картину стоящий перед трельяжем табурет на трех ножках.
Ирена раздевается. Я впервые вижу ее голой. Но еще больше, чем нагота, меня поражает, даже слегка уязвляет то безразличие, с которым она стоит передо мной почти в чем мать родила. Очевидно, я для нее не существую; точнее, не существует 'он', хотя на сей раз мне кажется, что мы одно целое. Ирена расстегивает лифчик, высвобождая две прекрасные, округлые груди, ослепительно белые и упругие; снимает пояс для чулок и, нагнувшись, стягивает трусики. После этого она растирает ладонями живот и бедра, на которых остался красный след от резинки пояса, потом запускает пальцы в белесую поросль лобка, словно для того, чтобы взлохматить слежавшиеся и поникшие кудряшки. Наконец на цыпочках она проходит в глубь комнаты и открывает дверцу стенного шкафа, повернувшись ко мне спиной. С искренней нежностью смотрю на ее довольно широкую и крепкую спину, на идеально белые, округлые, как груди, ягодицы, а главное — на ноги: теперь это уже не те плотно сжатые, согнутые и непристойно торчащие из- под юбки ноги, а подетски невинные ножки, совсем как у девочек-толстушек. Не оборачиваясь, она произносит: — Раздевайся, спать очень хочется. Я так устала, что вот-вот рухну.
Делать нечего: раздеваюсь и складываю одежду на ручках кресла. Ирена поворачивается и опять же на цыпочках идет ко мне. Она бросает что-то на постель со словами: — Это мужская пижама. По-моему, еще мужа.
У нее через руку перекинута ночная рубашка; Ирена снова уходит в глубь комнаты: — Я в ванную. Когда закончу — можешь занимать.
Оставшись один, надеваю пижаму. Штанины и рукава такие длинные, что свисают и болтаются на руках и ногах. Снимаю пижаму и голышом расхаживаю по комнате. Теперь уже 'его' молчание начинает не на шутку меня беспокоить. Что скрывается под этим упрямым безмолвием? Неужели сублимация? Настолько резкая и мощная, что даже лишила 'его' дара речи? Неожиданно обращаюсь к 'нему': '- Чего в молчанку-то играешь? — … — Боишься, что после моего раскрепощения я уже не буду с тобой разговаривать? — … — Не бойся, этого не произойдет. Ни в коем случае. Наш диалог никогда не прервется. Я так хочу. Только это будет диалог между слугой и хозяином. Вряд ли нужно говорить, кто из нас будет хозяином, а о слугой. Кроме того, наш диалог будет совсем не на недавние препирательства. Это будет спокойный, вежливый, рассудительный разговор, выдержанный в строгих рамках допустимого между нижестоящим тобой и вышестоящим мной. Короче говоря, между нами установятся культурные, благопристойные, уважительные отношения.
— … — Само собой разумеется, я вовсе не отрицаю твою, скажем так, исключительность. Для меня ты все равно останешься некоронованным королем. Несмотря на то, что отныне будешь всего лишь частью моего тела.
— … — Может, хватит отмалчиваться? — … — Отвечай, тебе говорят, я приказываю, понял? — …' Внезапно меня осеняет: а что, если это любовь, настоящая, большая любовь — молчание члена? Да, я люблю Ирену, но твердо знаю, что никогда не буду любим ею. В таком случае 'его' молчание, вероятно, означает настолько полную сублимацию, после которой всякий диалог становится попросту излишним. Теперь, когда я отказался общаться с Иреной через 'него', мне уже нечего сказать 'ему', а 'ему' нечего сказать мне. Диалог между 'ним' и мною был, в сущности, диалогом между похотью и любовью. 'Он' умолк, потому что победила любовь.
Ирена возвращается. Длинная, прозрачная рубашка дохоДит ей до самых ступней. Она сразу ложится в постель, укрывается одеялом и говорит точь-в-точь как жена мужу: — Давай быстрее, ванная свободна. У меня уже глаза слипаются.
Не мешкая захожу в ванную и закрываю дверь.
Несмотря на мое убеждение в окончательном и полном раскрепощении, 'его' молчание по-прежнему не дает мне покоя. Пока мочусь, широко расставив ноги перед унитазом, бережно держу 'его' двумя пальцами и даю 'ему' следующие наставления: '- В конце концов, тебе не на что жаловаться. И нечего на меня дуться. Я изгнал тебя лишь из одной половины моей жизни — той, что провожу бодрствуя. Но другая ее половина, которую я проживаю во сне, будет твоей, и только твоей. Я отдаю мои сны в твое полное распоряжение. Во сне ты волен делать все, что тебе заблагорассудится: трахайся с кем и как попало, и пусть тебя не смущают всякие там извращения, жми на всю катушку, дрючь всех подряд — женщин и мужчин, знакомых и незнакомых, родных и близких, людей и животных, живых и покойников, просто так и с разными наворотами, побольней да покруче. Во все дыры и во все щелки. Всех и по-всякому. Никаких ограничений. Во сне ты полный хозяин. Тебя это устраивает?' Не отвечает. Я продолжаю: '- Мало того. Можешь, как говорится, видеть сны и наяву. В снах наяву пространство, на котором ты будешь властвовать безраздельно, расширится. Ты будешь грезить днем и ночью. Чего тебе еще?' Опять молчит. Я заключаю: '- Не хочешь говорить? Тебе же хуже. Все злишься? Однако я бы не сказал, что твое теперешнее положение