— Здорово, ребята!

Стоном застонала Лубянка от этих слов. Ростопчин махнул бумагой, что была у него в руке: это была новая афиша. Народ притих. Яшка продирался к самому экипажу, гордый и пьяный.

— Братцы! — громко начал Ростопчин, глядя в бумагу: — Сила наша многочисленна и готова положить живот, защищая отечество, не впустить злодея в Москву. Но должно пособить, и нам свое дело сделать. Грех тяжкий своих выдавать. Москва наша мать. Она вас кормила, поила и богатила. Я вас призываю именем Божией Матери на защиту храмов Господних, Москвы, земли русской. Вооружитесь, кто чем может, и конные и пешие, возьмите только на три дни хлеба; идите с крестом, возьмите хоругви из церквей, и с сим знамением собирайтесь тотчас на Трех Горах: я буду с вами — вместе истребим злодея. Слава в вышних, кто не отстанет! Вечная память, кто мертвый ляжет! Горе на страшном суде, кто отговариваться станет!

Он остановился. Мертвая тишина превратилась в бурю. Толпа обезумела, бросаясь под лошадей, хватаясь за колеса… «Ваше сиятельство! я господ Хомутовых… мне бы ружье… штандар… пушку! — орал Яшка, спотыкаясь и падая, когда коляска двинулась. — Штандарь! ружье…» Толпа ринулась вслед за удалявшимся экипажем, потрясая воздух неистовыми криками. «Звони в колокола!.. подымай хоругви из церквей!.. сам велел!.. попов сюда!.. где попы?..» — «Зачем попы!.. к митрополиту, братцы!..» — «Бей сполох!.. без сполоху нельзя!» — «Зачем сполох!.. не горим-ста!..» — «А ты не ори!..» — «Да я не ору!..» — «Стой, братцы! зачем драка!..» — «А! я те сворочу рыло!..» — «Сунься!.. я те салазки выверну!..» — «На Три Горы идем, ребята!.. хлеба на три дни!..» Все кричали, никто никого не слушал…

Откуда ни возьмись — Кузьма Цицеро. Заметив его, толпа невольно остановилась, озадаченная видом старого приказного. Вид был действительно необыкновенный. Одет был Кузька все в тот же потертый полукафтан, но на плече у него блестело ружье со штыком, а у пояса болталась кавалерийская сабля. Подьячий против обыкновения был не пьян, а напротив — лицо его поражало какой-то спокойной решимостью и серьезностью. Он казался бледным; в глазах горел лихорадочный огонь. В руках у него виднелась последняя ростопчинская афиша. Его обступили.

— Братцы! народ православный! — начал старый подьячий дрожащим голосом. — Не такое теперь время, чтобы кричать и ссориться. Слышали, что вот в этой бумаге прописано? Злодея, как видно, не удержать нашим; сюда идет — Москву нашу хочет взять себе, храмы Божьи осквернить… Мало он крови выпил! так и этого мало ему! Надо над Москвой натешиться еще… Так не бывать этому! Сами спалим матушку, а ему не дадим — никому-де не доставайся!.. А допрежь того не пустим его в Москву — идем на Три Горы. Идите, братцы, за мной, там в арсенале оружие раздают православным — вон и мне дали. А вооружился — тогда и с Богом…

— Ладно! ладно! веди нас! — загудела толпа и двинулась к арсеналу.

Весь этот и следующий день, воскресенье, шла раздача оружия из арсенала. Кузька Цицеро неожиданно очутился во главе народного ополчения. В воскресенье все свободные московские молодцы, приказные без мест и бродяги, мясники и водовозы, бочары и разносчики, парни сидельцы изо всех рядов, особенно из Охотного и Обжорного, всегда отличавшиеся острым сангвинизмом, под предводительством Кузьки двинулись в Успенский собор и требовали отслужить напутственный молебен. Они требовали также, чтобы митрополит поднял Иверскую и шел вместе с ними на Три Горы; но оказалось, что преосвященный Платон еще утром уехал в свою пустынь — в Вифанию.

Оголтелые толпы, то кучась в одну массу, преимущественно на Лубянке, то разбиваясь на отдельные кучки, бродили и кричали до ночи. Они всё ждали, что их поведет сам Ростопчин, а он исчез. В субботу он выбросил, так сказать, последний свой патриотический кусок для голодной толпы и замолчал. Кусок этот был следующего содержания: «Я завтра рано еду к светлейшему князю, чтобы с ним переговорить, действовать и помогать войскам истреблять злодеев; станем и мы из них искоренять и этих гостей к черту отправлять. Я приеду назад к обеду, и примемся за дело, доделаем и злодеев отделаем». Прошел и обед, а его нет. Настала и ночь с воскресенья на понедельник, с 1 на 2 сентября.

Ночью уже стало ясно, что Москвы не удержать. Сама полиция, казалось, обезумела: всю ночь таскали из арсенала и бросали в Москву-реку пушки — более полутораста пушек бултыхнуло в воду — и толпа при этом только ахала да крестилась. Потом стали таскать охапками и тоже швырять в воду ружья, пистолеты и сабли, и почти загатили этот московский Тибр оружием. К утру же начали туда же в воду сваливать кули с провиантским добром — с сухарями, крупой и солью, так что утром в понедельник Москва-река представляла буквально длинное, гигантское корыто с тюрей; историческая тюря эта обошлась, однако, русскому народу в два с половиною миллиона рублей: на эту сумму утоплено было в Москве-реке провиантских запасов для войска, не считая стоимости брошенных в воду 80 тысяч ружей и пистолетов и более 60 тысяч штук холодного оружия. Все это потом присыпали 20 тысячами пудов пороху! Казалось, Москва-река превратилась в чернильную реку, если б по ней не плавали, как массы черного снега, миллионы черных само по себе и от пороху сухарей. Это было что-то ужасное и поражающее. Собаки при виде этой черной реки неистово выли, лошади не могли пить насыщенную порохом воду и ржали.

Когда все это было сделано, полиция бросилась разбивать бочки с вином на винном дворе и жечь барки с казенным и частным имуществом. При этом присутствовал народ и окончательно безумел от опьянения. Яшку Хому-това нашли утонувшим в бочке спирту. Когда бросились в лодки, чтобы ехать зажигать барки, — люди не могли плыть по реке, запруженной сухарями. «Уж и тюря, братцы!» — смеялся, но смеялся как-то зло, опьяневший народ.

Запылали наконец и барки. То там, то здесь огненные языки тянулись к небу. День был тихий, и суда горели ровно, словно свечи теплились перед иконами. «Пущай никому не достается», — тихо, как бы про себя, бормотал Кузька Цицеро, задумчиво глядя на красное пламя. Все эти дни он ничего не пил и молился. Потом, обратись к толпе, громко выкрикнул, перекрестясь на колокольню

Ивана Великого, которая высоко торчала из-за кремлевских стен: «Молитесь, православные! Последний час настал!» — Все сняли шапки и перекрестились, даже пьяные, которых было больше, чем трезвых. «Идем, братцы, к графу! — продолжал народный оратор: — Он обещал сам вести нас на злодея — пущай ведет: мы готовы положить свои головы за матушку Москву да за Русь святую!» Громкое, необузданное «ура!» было ответом на краткую речь. Толпа двинулась на Лубянку. Там улица была запружена народом. Вновь прибывшая толпа заставила первых понадвинуться вперед, и часть вооруженных и невооруженных москвичей ворвалась потоком на двор к Ростопчину. Слышны были возгласы: «Батюшка наш! веди нас на злодеев! Мы все готовы помереть с тобою!»

Другая часть, с Кузькою Цицеро впереди, шумно направилась к Дорогомиловской заставе. У Красной площади они натолкнулись на обозы и на войска: это наша несчастная армия, гонимая по пятам Мюратом, спешила пройти Москву, чтобы укрыться от неприятеля за Коломенской заставой.

За теснотою и за беспрерывно тянувшимися обозами с ранеными и боевыми запасами войска должны были постоянно останавливаться. Солдаты, видимо, старались не глядеть в глаза ни изредка попадавшимся, растерянным и изумленным москвичам, ни друг другу. Иные, глядя на церковь и на Кремль, крестились и плакали, прощаясь с ними.

Через Красную площадь проходил московский гарнизонный полк. Впереди его шли музыканты и играли с необыкновенным оживлением:

Гром победы раздавайся, Веселися, храбрый росс.

Все с удивлением смотрели на этих храбрых и веселых россов, когда кругом все или плакало, или терзалось горем и отчаянием — молча. А гарнизонные продолжали наяривать, хотя и их лица были мрачны и бледны. Кругом слышался ропот: «Кто радуется нашему несчастию?»

В это время во весь опор подскакал Милорадович, весь красный, взбешенный и прямо обратился к генералу Брозину:

— Кто приказал вам идти с музыкой? — закричал он на всю площадь,

Брозин остановился и, увидав старшего генерала, ловко отдал ему честь.

— Если гарнизон при сдаче крепости получает позволение выступить свободно, то выходит с музыкою, — вежливо, но гордо отвечал он как по писаному.

— Кто вам это сказал, милостивый государь! — с запальчивостью снова крикнул Милорадович.

— Так сказано в регламенте Петра Великого, — был ответ, по-прежнему гордый и спокойный, как бы озадачивающий противника.

— Да разве есть в регламенте что-либо о сдаче Москвы! — с яростию уже и бешенством закричал

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату