выхвалять и сулить и то, и другое, то какой бы он ни был — за хохол да на съезжую: тот, кто возьмет, — тому честь, слава и награда; а кого возьмут, с тем я разделаюсь, хоть пяти пядей будь во лбу; мне на то и власть дана и государь изволил приказ беречь матушку Москву; а кому ж беречь мать, как не деткам! Ей- Богу, братцы, государь на вас, как на Кремль надеется, а я за вас присягнуть готов. Не введите в слово. А я верный слуга царской, русской барин и православный християнин».
Нет, не то, не то: все это давно слышано и переслышано: все это знают наизусть, а все ждут, не вырвется ли из уст чтеца какое-нибудь новое слово — все не спускают с него глаз, следят за его глазами, как они медленно ходят по строкам, за губами его следят: вот-вот вырвется из-за желтых, пеньковатых зубов это самое слово, неслыханное, которого все ждут… А слова этого нет — не напечатано такое слово… И лица становятся сумрачнее… Все это не то, все это слова. А вон не слова: по улицам тянутся обозы с ранеными — и конца им нету: кто тихо стонет, кто так лежит, а может, и за стуком колес не слыхать его стонов. Да недаром и господа все, и их жены и дети, и богатые купеческие семьи покидают Москву: по заставам от карет, колясок и телег со всяким добром проходу нет; по пустым барским дворам собаки воют; у присутственных мест только сторожа на крылечках остались, а бумаги и казна, говорят, повывезены… Так что ж он говорит, что «слава Богу!»? Сомнение закрадывается в народ… «Что ж они в самом деле — а! — Али у нас силы нету! Али нас продали! Что ж это такое! Али они шутить вздумали!» — Это уже начинает сердиться народ, ворчит Охотный ряд — это недаром: на ком-нибудь должна сорваться давно накипевшая, хотя неведомо на кого, злоба… Они — миф какой-то, фараоны с рыбьим плесом, «выдра» стоглавая — и вот руки зудят… В это время на крыльце дома, перед которым особенно толпился народ — то был дом Ростопчина, — показался полицмейстер. В руках у него была толстая пачка «афиш». Народ зашевелился, понадвинулся. Все сняли шапки. На всех лицах ожидание. Тихо — хоть бы вздох.
— Слушай, братцы! — громко выкрикнул полицмейстер. — Вот что пишет вам его сиятельство: «Два курьера, отправленные с места сражения, привезли от главнокомандующего армиями следующие известия. Вчерашний день, двадцать шестого, было весьма жаркое и кровопролитное сражение. С помощью Божиею русское войско не уступило в нем ни шагу, хотя неприятель с отчаянием действовал против него. Завтра, надеюсь я, возлагая мое упование на Бога и на московскую святыню, с новыми силами с ним сразиться. Потеря неприятеля несчетная; он отдал в приказе, чтоб в плен не брать — да и брать некого, и что французам должно победить или погибнуть. Когда сегодня с помощию Божиею он отражен еще раз будет, то злодей и злодеи его погибнут от голода, огня и меча. Я посылаю в армию четыре тысячи человек новых солдат, на пятьдесят пушек снаряды, провианта. Православные! будьте спокойны. Кровь наших проливается за спасение отечества, наша готова, и если придет время, то мы подкрепим войска. Бог укрепит силы наши, и злодей положит кости свои в земле русской!»
Последние слова полицмейстер особенно выкрикнул — от усилия он даже попунцовел. Последние слова, казалось, всем понравились: «Положит-де кости свои…» Только когда еще положит?
— А теперь, братцы, ступайте по домам — занимайтесь своим делом, да и его сиятельству не мешайте, — сказал полицмейстер, садясь в поданные ему дрожки, и помчался вдоль по Лубянке.
Народ, почесывая в затылках и перетолковывая по-своему слышанное, стал расходиться — кто по домам, а кто по кабакам.
Прошел вторник, среда, четверг. Москва смотрела все зловещее. Дома пустели, все убегало, а на место бежавших город наполнялся ранеными: казалось, и конца не будет обозам с ранеными! Это везли бородинцев; день и ночь скрипели телеги, раздавались голоса погонщиков, больничной прислуги, стоны раненых… Скоро народ начал подозревать что-то очень страшное: как ни таилось начальство, но народ пронюхал, что приказные и полиция по ночам, точно воры, вывозили казенное имущество. Значит, там хуже, чем говорят. То там, то здесь по казенным домам, в глухую ночь, бегают огни и из ворот выезжают нагруженные возы. А там, за городом, стали строить, тайно от народа, какой-то огромный шар: кто-то хочет лететь на этом шаре под небеса. А кто? зачем? — этого никто не знал, и еще страшнее становилось. Одни говорили, что Иверскую к небесам подымут, а она, Матушка, оттелева всех громом поразит супостатов. Другие сказывали, что царь-пушку к облакам подымут на шаре, да как шарахнут с облаков-то по ем, по фараонтию, — так только мокренько станет. А то были и такие неверующие, что сказывали, будто на этом на самом шаре начальство в Питер утечи собирается… И народ опять кучится на Лубянке. Опять подавай им «афишку». И Ростопчин поневоле должен успокаивать расходившихся политиков Охотного ряда.
«Здесь мне поручено от государя, — объявлялось в новой афише, — сделать большой шар, на котором 50 человек полетят, куда захотят, и по ветру и против ветра, а что от него будет — узнаете и порадуетесь. Если погода будет хороша, то завтра или послезавтра ко мне будет маленький шар для пробы. Я вам заявляю, чтобы вы, увидя его, не подумали, что это от злодея, а он сделан к его вреду и погибели».
— Вон она штука-то какая! — радовался политик ив Охотного ряда. — Я говорил, братцы, что Иверску в небесы — она на мое и вышло: именно — её, Матушку, да преосвященного Платона митрополита, да архирея — чу, да пятьдесят протопопов подымут с святой водой да кропилом, да как покропят на фараонов, так они и рас-сыпются аки прах.
— А мы звонить во все колокола станем — такого звону напустим до неба, что он, проклятый, ужахнется и лопнет, — пояснили другие.
А он все не лопался. Мало того — говорят, гонит наших по пятам, Можайск прошел, к Москве двигается. Народ свирепеть начинает. В пятницу толпа молодцов ив Ножовой линии, под предводительством Хомутовского лакея Яшки, оставленного господами стеречь дом и спившегося с кругу, того самого Яшки, который ораторствовал о «стоглавой выдре», метнулась к парикмахеру Коко, побила у него окна и хотела было заставить несчастного французика проглотить целую женскую косу, красовавшуюся у него на окошке, да увидала, что народ бежит на Лубянку, читать новую «афишу», бросила помертвевшего со страху француза и метнулась к дому Ростопчина. Яшка с подбитым глазом и с оторванной в единоборстве с беспрофильным ямщиком, что говорил о фараоне с рыбьим плесом, штаниной шел впереди всех и неизвестно к кому кричал: «Подавай ружье и штандарт!» Пьяных попадалось все больше и больше. При виде толпы полиция чаще и чаще стала прятаться.
У дома Ростопчина действительно нашли новую «афишу». Так как в толпе на этот раз не нашлось ни одного грамотного, то метнулись к ближайшему богомазу. Самого богомаза не нашли, а привели ученика- мальца, что охру трет… Мальца с перепачканным охрой лицом посадили, по малости роста, на. саженные рлечи одного детины, и малец пискливым голосом начал, водя пальцем по афише:
«Светлейший князь, чтоб скорее соединиться с вой-скамиу которые идут к нему, перешел Можайск и стал на крепком месте, где неприятель не вдруг на него пойдет. К нему идут отсюда, сорок восемь пушек со снарядами, а светлейший говорит, что, Москву до последней капли крови защищать будет, и готов хоть в улицах драться…»
— Ружье! подавай ружье и штандарт! — неистово заорал Яшка, засучивая рукава и угрожая кому-то в пространстве.
Малец чуть не упал с испугу. Яшку оттащили в сторону, но тот все кричал: «Подавай ружье и штандарт», пока ему рот не зажали. «Читай дале, что там! Все выкладывай!» — кричали другие.
«Вы, братцы, — продолжал читать малец, — не смотрите на то, что. присутственные места закрыли — дела прибрать надобно, а мы своим судом со злодеем разберемся! Когда до чего дойдет, мне надобно молодцов и городских, и деревенских: я клич кликну дни за два, а теперь не надо — я и молчу! Хорошо с топором, не дурно с рогатиной; а всего лучше вилы-тройчатки: француз не тяжеле снопа ржацова. Завтра после обеда я подымаю Иверскую в екатерининский госпиталь к раненым. Там воду освятим, они скоро выздоровеют, и я теперь здоров: у меня болел глаз, а теперь смотрю в оба!»
«Го-го-го! — заревела вся толпа: — молодцов зовет — и городских и деревенских! Вилы-тройчатки, ребята, припасай! В железный ряд за вилами!..» — «В скобяной — не в железный!..» — «А топоры!..» — «Топоры не надо!.. вилы-тройчаты!..» — «Подавай ружье и штандар!..» — «Коли ежели ево да вилами!..» — «Не пущай, братцы!..» — «Иверску подымай!»
Застучали колеса, и в воротах показалась коляска. В ней, положив руку на плечо кучера, стоял во весь рост сам. Народ узнал его. Он пришелся по душе ему: такой-же, как и народ, горластый крикун, словно колокол на Иване Великом, краснобай.
— Урррра! урррраа! — завопила толпа, увидав этого кровного потомка Чингисхана, из татарина превратившегося, как Ростопчин сам выражался, в «русского барина и православного христианина».