даже, что с ним и делать. Иногда видели, как он издали грозил кулаком той избушке, в которой помещался главный штаб, бормоча: «Это они украли у нас Алексашу». А когда, бывало, проспится после нескольких дней безобразия, то непременно раздобудет где-нибудь бутылку сливок и смиренно тащит ее к «подлецу Алексаше».

Через несколько дней Кутузов велел позвать к себе Дурову. Она вошла, звякнула шпорами и вытянулась свечкой. Старик улыбнулся и быстро подошел к ней, так быстро, как только позволяли старые, развинченные ноги.

— Ну что, мой друг (он взял девушку за руку — рука была холодна, как у мертвеца), — покойнее у меня, чем в полку? Отдохнул ли ты? что твоя нога?

Она молчала, чувствуя, как холодная рука ее дрожит в теплой пухлой руке старика. Старик взял обе руки девушки, как бы стараясь отогреть их в своих руках.

— Что же, дружок, отдохнул?

— Нет, ваша светлость: нога болит, каждый день у меня лихорадка… я только по привычке держусь на седле, а сил у меня нет и за пятилетнего ребенка.

— Бедное дитя!

Старик притянул ее к столу и посадил на лавку.

— Бедное дитя! — повторил он, качая головой. — Ты, в самом деле, похудел и ужасно бледен… Это безбожно… Поезжай немедленно домой — отдохни там, вылечись и приезжай обратно.

И вдруг, при этих словах, страх напал на сумасбродную девушку… Бросить все, отказаться от того, что она лелеяла в себе с детства, с чем срослась, сроднилась родством страданий…

— Ваша светлость! — В голосе ее дрожали слезы. — Как же я поеду, когда ни один человек теперь не оставляет армии?

— Что ж делать, дружок, — ты болен! Разве лучше будет, когда останешься где-нибудь в лазарете? Поезжай! Теперь мы стоим без дела, может быть, и долго еще будем стоять здесь.

Потом, взяв со стола одну бумагу и ткнув в нее пальцем, он как-то странно засмеялся.

— Да, да, непременно уезжай, дружок!

Он взял со стола сверток и подал его девушке, с любовью следившей за его движениями.

— Вот тебе деньги на дорогу — поезжай скорее… Если что нужно, пиши прямо ко мне — я все сделаю… Мне и государь говорил о тебе… Уезжай же скорей, а то… (старик нагнулся к самому лицу девушки)… Беннигсен донес государю, что мы (он подчеркпул мы) с тобой тут сибаритничаем и что ты — моя любовница, переодетая улаником…

Девушка вспыхнула, вскочила; глаза ее чуть не брызнули слезами.

— Да, да, донес государю, только не назвал твоего имени, а наш ангел, государь, прислал этот гнусный донос ко мне…

Девушка не выдержала: из глаз ее брызнули слезы.

— Ну, полно, полно, дружок! — утешал ее главно-комавдующий, и нежно, словно ребенка малого, взял за подбородок и приподнял плачущее лицо. — Не плачь, мой друг!.. И это воин! противник Наполеона! ах!

И старик так сжал и приподнял ее трясущийся подбородок, что девушка невольно, сквозь слезы, улыбнулась.

— Ну так вот на же! Пусть не даром говорят, что ты моя любовница — на же!

И он, не отнимая руки от ее подбородка, поцеловал ее сначала в губы, а потом в лоб.

— Ну, а теперь прощай, дружок!

Девушка бросилась целовать его руки и, заплаканная, ничего не видя, воротилась в штаб, который помещался в одной из соседних крестьянских избушек. На пороге она столкнулась с Бурцевым, у которого из шинельного кармана торчало горлышко бутылки со сливками.

— Вот тебе, Алексаша…

Девушка как-то порывисто обняла его и снова заплакала.

— Прощай, Бурцев, прощай, мой добрый и честный друг! Я еду домой, в отпуск…

Бурцев задрожал и выпустил из рук бутылку, которая стукнулась об порог и разбилась.

Прошло еще несколько дней.

Глухой осенний вечер в далеком прикамском захолустье. Из мрака чуть выглядывает разбросанное по горному берегу Камы жалкое жилье. Хоть бы фонарик на улице! Это — Сарапуль город.

В одном небольшом домике, на берегу Камы, светится огонек. Войдем туда. Огонь только в одной комнате. За столом сидит старик в халате и молча курит длинно-чубучную трубку: тип старого гусара на покое. Тут же, облокотившись обоими локтями на стол, мальчик лет четырнадцати что-то читает вслух: «Злодеи не пощадили храмов божиих…»

— А где-то теперь Надя? — обрывает мальчик чтение. Старик молчит, только трубка энергически засопела.

— Я, папа, пойду на войну — мне перед Надей стыдно, — продолжал мальчик.

На дворе залаяли собаки… «Цыц, Валтерка!» — слышится голос на дворе. «Артем, это ты?» — другой голос, незнакомый. Что-то застучало в сенях. Шаги в зале — это звяканье шпор… «Кто бы это?» Кто-то уже на пороге. Свет от свечей падает на лицо; это Дурова.

— Папа! милый папа!

У старика вываливается трубка из рук. Он вскакивает, бледный, дрожащий, и обхватывает дочь, повисшую у него на шее.

«Папа!..» — «Надя! Надечка!..» — «Папа мой!..» — «Ангел! дочушка!»

Плачут и обнимаются, обнимаются и плачут… Подошел и мальчик: «И меня, Надя!» — Обнимают и целуют и его. — «Ах какой мундир! сабля! малиновые отвороты! шпоры! ах, Надя!»

— Господи! Казанска!.. Барышня наша! — раздается еще голос.

И Артем, и старая Наталья — все ахает да крестится… Мальчик весь красный…;

Старик отец отошел в сторону, смотрит, молитвенно смотрит, губы его дрожат от счастья, нижняя челюсть трясется…

— Улан… офицер… с Георгием… Господи! — бормочет он. — Да что ж это!.. Надя! Надька! улан!.. да иди ж ты ко мне на руки, как прежде хаживала, — иди, иди, дитятко!

И он сел, и привлек к себе на колени дочь. Она уселась и страстно обхватила руками шею отца.

— Хороший мой! старенький… седенький…

— Вот она — Надька — ив рейтузах… улан у меня на руках…

И он то обнимал ее, прижимал к себе, отстранял, разглядывал ее лицо, руки, грудь, Георгия, то трогал ее ноги в жестких рейтузах и кавалерийских сапогах, то целовал лицо и руки, будто совсем рехнувшись от радости.

А ее капризная память переносит на берег Двины, далеко-далеко на запад… Она так же, как теперь здесь, сидит на коленях и обнимает и целует калмыковатое лицо… А потом это лицо — мертвое, под Бородином, мертвые веки надвигаются на мертвые глаза…

Все, все невозвратное воротила шальная память — и бедный уланик, уткнувшись носом в плечо отца, тихо, безутешно заплакал…

Эта же шальная память в одно мгновение поставила перед нею целые картины пережитого, незабываемого, незабываемые образы, речи, голоса: Бородино, Москва в пламени, плачущий Бурцев, милый профиль мертвого калмыковатого лица…

— О, проклятый, проклятый год! — невольно вырвалось у нее из груди. — Никогда я его не забуду!..

Не забудет никогда этого года и история — этот скорбный лист хронического безумия человечества.

ДОКУМЕНТЫ

Письма, воспоминания

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату