горями и радостями. Вместо Наполеона в его душу стучался какой-нибудь неразгаданный «Якун слепой», вместо «Бедной Лизы» — гордая Рогнеда или истлевший череп с неистлевшею золотою косою Верхуславы, вместо Державина пел его слуху «Бонн вещий»… В концертах, на музыке он слышал, как чьи-то мертвые, костлявые персты из-за могилы на «живых струнах рокотаху»… В блестящих кавалергардах он видел «курян, конец копия вскормленных»… Устали глаза, устала память, устало воображение, а впереди еще так много работы — целые пирамиды бумаги, архивных дел, свитков… Можно высохнуть от этого, зачерстветь, душу превратить в пергамент…
— Вы совсем отреклись от мира, почтеннейший Николай Михайлович, с тех пор как «постриглись в историки», и вас нигде не видать, — сказал Сперанский после первых приветствий, когда пришедшие уже уселись на скамейку.
Карамзин улыбнулся, но ничего не отвечал.
— Да что от мира, ваше превосходительство! Наш почтенный историограф скоро, сдается мне, и от пищи совсем откажется, — весело сказал его спутник. — Сегодня, в этакую-то дивную погоду, я нашел его в академическом архиве, где, кроме него и архивного кота, ни души не было… Да он, кажется, только с котом и может теперь объясняться, совсем разучился говорить с людьми… Прихожу сегодня я в этот склеп могильный, в архив, и вижу — Николай Михайлович ползает по полу и распускает какой-то ужасный свиток, на котором написаны разные неизобразимые каракули, и вижу — человек совсем помешался: глаза горят от восторга, а сам-то что-то бормочет… А на другом конце сидит маститый академик Васька, кот архивный, и тоже лицо его сияет восторгом: он тоже, кажется, сделал ученое открытие в подполье — целую семью молодых мышат…
Все рассмеялись, не исключая старика Державина и девочек. Соня даже в ладоши захлопала.
— Ах, Лиза, молодые мышата!
Этот веселый собеседник был Тургенев, Александр Иванович{21} , еще довольно молодой человек, но уже выдвигавшийся из толпы петербургской знати благодаря своим блестящим способностям и познаниям. Обращение его было мягкое, разговор легкий и игривый, а изящные манеры и костюм изобличали, что он не был скучен и в обществе хорошеньких женщин, и как находчив был по службе, в деле, в ученом разговоре, так не менее находчив и в салонной болтовне.
— А! говорю, здравствуйте, Николай Михайлович! Здравствуйте, Василий Васильевич!
— Кто ж этот Василий Васильевич? — спросил Державин.
— Да Миофагов, выше высокопревосходительство.
— Какой Миофагов? Я не знаю такого.
— Да новейший подпольный историограф и академик, архивный кот Василий Васильевич Миофагов… Под этой фамилией: ему ж суточные рационы отпускают по службе в академическом архиве.
Девочкам это очень понравилось.
— Слышишь, Лиза, в академии есть академик Васька-кот… Назовем и мет своего Ваську академиком Миофаговым.
— Нет, Соня, нашему Васе надо дать другую фамилию. Ведь наш Вася еще не академик…
— Так будет, он умный.
— Как же вам удалось вытащить из архива добрейшего Николая Михайловича? — спросил Сперанский.
— Да совершенно неожиданно… Знаете, говорю, какое тяжелое впечатление произвело на всех известие о поражении наших войск под Фридландом? А он мне на это: «Да, это, — говорит, — печально, только меня, признаюсь, больше печалит, что нет другого списка „Слова о полку Игореве“.
— Ну, уж вы сочиняете, — кротко возразил Карамзин: — д совсем не так выразился…
— Помилуйте! А не вы ли, когда я заговорил о свидании государя с Наполеоном в Тильзите, не вы ли сказали: „Меня, — говорит, — теперь больше занимает свидание Святослава с Цимисхием…“ А?
Опять все засмеялись.
— Видите? Совсем от миру отведенным человеком стал… Вижу, что чем-то он доволен, весело гладит Ваську, и говорю: чему это вы радуетесь? что открыли в этой могиле? „Якуна слепого“ какого-то, говорит, нашел, да еще и с „златотканной лудой“, и не понимаю, что это за „златотканная луда“, да и того не могу, говорит, понять, как это „слепой Якун“ мог предводительствовать войском… А я и говорю: „Пойдемте, — говорю, — к адмиралу Шишкову, он насчет этого старья собаку съел… Может он, — говорю, — сам жил при „Якуне“ и видывал его… ну, и вытащил из архива.
— В самом деле, — серьезно сказал Карамзин, ни к кому не обращаясь, — меня смущает это место летописей наших: как „слепой Якун“ мог пачальствовать войском, а главное — лично участвовать в бнтве?
— А как же у чешских таборитов был предводителем слепой Жижка{22} ? — возразил Держазип. — Он тоже лично участвовал в битвах.
— Так-то так, да все это меня пе успокаивает, — спокойно говорил Карамзин,
— Может быть, впоследствии историки и откроют, что Якун был не слепой, — заметил Сперанский.
— Да, может быть.
— Область знания бесконечна… Бесконечно пространство и время, это так… но и пытливость духа человечо-ского также бесконечна… Теперь вы в недоумении от „слепоты Якуна“, а может быть, лет через пятьдесят найдут наши дети и внуки, что он был вовсе не слепой, — найдут, быть может, и то, кто такие были эти варяги… Вон теперь мы долго ждали сведений о свидании государя с Наполеоном, а через пятьдесят лет, через сто, может быть, за тысячи верст можно будет слушать, что говорят отсутствующие… Могущество мысли человеческой безгранично, — задумчиво говорил Сперанский, гладя головку Лизы, которая стояла тихо, прижавшись к его коленям.
Старик Державин заснул, пригретый солнышком. Седая голова его как-то беспомощно опустилась на грудь, и ветерок играл его седыми волосажи. И это — „певец Фелицы“! Грустно… так могуществен ум человеческий, и так бессильно его тело… Грустно, грустно!
— Это дочка ваша? — спросил Карамзин после общего раздумчивого молчания.
— Да, моя Лиза, названная так в память вашей „Бедной Лизы“.
Карамзин грустно улыбнулся, любуясь обеими девочками. Он вспомнил, когда писалась эта „Бедная Лиза“. Как давно это было!
— А сегодня моя Лиза совсем „Бедная Лиза“, — шутя заметил Сперанский.
— Почему же? — спросил Карамзин.
— Огорчил ее один мальчик-озорник… попрекнул происхождением.
— Тем, что она произошла от Адама и Евы?
— Да, только от семинариста.
— А тот мальчик разве пе от этой пары прародителей производит себя?
— Должно быть.
— У него папа был негр, — удачпо — пояснила Соня. Всем это очень понравилось, но Сперанский погрозил ей пальцем.
— А как ваша работа подвигается? — обратился он к Карамзину.
— Медленно, Михайло Михайлович, — кропотливая эта работа… Каждое пустое известие надо подкрепить, цитатой подковать.
— Да, этих гвоздей у вас много, так и пестрят стра-… шщы цитатами.
— Да чуть ли эти гвозди но больше весят, чем самые сапоги, — иронически заметил Тургенев.
— Что ж, и правда, — отвечал Карамзин скромно.
— Но какой язык у вас богатый! — говорил Сперанский. — Вы положительно творец нашего литературного стиля.
Карамзин предостерегательно показал на спящего Державина.
— Ничего, — успокаивал его Сперанский. — Ведь он не прозаик — поэт.
— А какие вести из армии и от государя? — спросил Карамзин, видимо, желая переменить разговор.