— Писано! мелом в трубе писано!

Ириша прислушивается — голоса знакомые. «Да это Яков, лакей Хомутовых, с лавочником спорит… О чем это они? Кажется, тоже о Наполеоне…»

— Как там ни писано, а писано… Умные люди сказывают, — настаивает лавочник.

— Умные люди! Что ты умных людей с огурцами, что ли, на рынке купил? — осаживает его Яшка.

— А кто ж он по-вашему, по-лакейскому? Скажи.

— Он выдра — вот кто.

— Какая выдра?

— Ну, выдра — одно слово, и понимай как знаешь.

— Выдра — зверь, дело знамое.

— Знамое, да не совсем… А господа вот что читали в книжках: у них, у французов, была такая царица, Ри-валюцыей звали. Ну, и царствовала она у них долго, и царица она, сказывают, была прежестокая: всем господам головы поснимала, как вон у нас был Емелька Пугачев; а которые господа ушли от казни, и те теперь живут у нас, под защитой, значит, нашего государя.

— Ну, а при чем же тут Наполеон-от? — возражает лавочник, видя, что собравшиеся около его лавки слушатели держат, кажется, больше сторону Яшки, чем его.

— А ты слушай, не перебивай! — авторитетно осаживает его Яшка. — Ну, так, значит, была у них эдаким манером царица Ривалюцыя, а у нее, значит, был сын, да не простой, а выдра стоголовая.

— Как выдра стоголовая?

— Так — выдра, значит, а у этой у самой выдры сто голов.

Слушатели даже ахнули и ближе сдвинулись к Яшке.

— Так эту выдру и называли, значит, исчадие Рива-люцыи, то есть, по-нашему, по-русски — чадо, сын, значит. А как эта стоголовая выдра выросла, она возьми и задуши свою родную мать — Ривалюцыю…

— Ах она подлая! — послышался возглас бабы.

— А ты не лайся, дай слушать, — осаживали бабу.

— Что ж, подлая и есть! родную мать задушить! — стояла на своем баба.

Только теперь начинала догадываться Ирина, в чем дело. Яшка, наслушавшись у господ толков о революции, о том, что во Франции долго «царствовала революция», понял все это буквально и вообразил, что у французов действительно была «царица Революция» и что была она прежестокая царица, рубившая головы господам. Наполеон — «исчадие революции». Ясно, с Яшкиной точки зрения, что у «царицы Ривалюцыи» был сын; а как революцию и самого Наполеона, «задавившего революцию», называли господа «гидрой стоголовой», то понятно, что у Яшки «гидра» превратилась в «выдру».

— Ну, так задушимши таким манером мать свою, он, Наполеон, и пошел войной на нашего государя, значит, по злобе: зачем-де он укрыл у себя тех господ из французов, что бежали к нам от жестокости его матери и теперича у нас в России проживают — кто гувернером, кто гувернанткой, а кто на скрипке играет, али волосы завивает, как, к примеру, вот тот француз Како: он нашу барышню завивает да когти у нашей обезьяны обрезывает, — продолжал ораторствовать Яшка. — Так вот кто Наполеон, а то — антихрист! Антихрист после придет, при конце света, когда все звезды с неба упадут, а теперь вон их еще видимо- невидимо — в кои годы упадет, да и то плевая, махонькая…

Лавочник был окончательно поражен. Яшка торжествовал.

— Так ты говоришь, милый человек, у ево сто голов? — робко спрашивала баба.

— Сто, тетка.

— А как же на Кузнецком я видела в окне образину ево — там об одной голове.

— Врет, глаза отводит.

— Вот и отражайся с ним, коли у ево, у проклятого, сто голов, — рассуждала баба.

— Так что ж, что сто! — выступил лавочник, желая восстановить свой авторитет, который Яшка сильно поколебал. — А у нас, знаешь, супротив ево ста голов что найдется?

— А что, родимый?

— Царской орел — вот что!

— А какой это, батюшка, царский орел?

— Али не видала? Ево везде пишут.

— Не видала, родимый.

— А об двух головах, матка.

— Видала, видала… Вон какой… Ишь ты…

— Этот, матка, постоит за себя. — И лавочник внушительно окинул глазами слушателей.

— А рази он живой? — недоумевающе вопрошала баба.

— А то как бы ты думала! Зачем бы ево тады и писать, коли б ево не было? А я служил в Питере в дворниках, так это дело подлинно знаю: солдат сказывал, что во дворце на карауле стоял. Этот самый орел, говорит, завсегда блюдет и царя, и Рассею — при ем царю и часовых не нужно. Орел этот самый, первое дело, никады не спит.

— Не спит? Как же это, милый человек?

— А сказано тебе по-русски: у ево две головы; коли это одна голова спит, тады другая не спит: стережет, значит, блюдет царя и Рассею.

— Так, так… А живет он где, родимый?

— Знамо, во дворце, и кормют ево енаралы с царского стола.

— А летает он по Питеру?

— Что ты! как можно! Он над престолом сидеть дол-жон, — начал снова удерживать свою позицию Яшка. — А ты видал, как ево пишут?

— Видал… Ну, так что ж?

— А как же ему сидеть, коли у ево ноги заняты: в одной ноге он держит ядро золотое щ крестом, а в другой — архирейский жезл… Как же ему, значит, сидеть?

Но в это время послышался вдали женский голос: «Яша! Яков Ильич! идите к барышне, беспременно требует…» И Яков Ильич должен был прекратить ученый и политический диспут, столь заинтересовавший Иришу.

Долго потом она бродила по тенистому садику, переживая впечатления сегодняшнего утра, которые связывались с воспоминаниями впечатлений более глубоких, — когда она в первый раз испытывала то, что оставило неизгладимый след в ее жизни.

Когда затем в садик вышел сам бакалавр, держа в руках «Неопытную музу», Ириша встретила его весело и рассказала о невольно подслушанном диспуте хомутов-ского Яшки с лавочником. Добродушный бакалавр очень смеялся остроумным толкованиям первого насчет «царицы Ривалюцыи» и задушившего ее сына, «стоглавой выдры», и патриотической находчивости последнего относительно двуглавого орла. Но Ирина опять заметила, что упоминание Хомутовых всякий раз приводило в какое-то смущение дядю, и она женским чутьем угадала, что не она одна скрывает нечто за своим лифом и целует землю, но что этим делом занимаются и ученые мужи, философы и бакалавры. Сев с племянницей на скамейку, под тень сирени, Мерэляков стал читать ей «Неопытную музу» и объяснять красоты поэзии в том или другом стихотворении. Все это были, согласно характеру того времени, большею частью слащавые сентиментальни-чанья, вроде «вздохов сердца», «стенаний при гробе друга» или «капища сердечных воспоминаний», «цветы на могилах», «погребенные сердца» и тому подобные чувствительности. Как они ни кажутся для нас детски наивными и смешными, но в свое время над ними разливались слезами чувствительные сердца, и эти слезы были искренни, как и те, какие извлекала из глаз читательниц «Бедная Лиза» или «Страдания Вертера», ибо человеческие общества чувствуют, любят и страдают всегда эпидемически. Не будь этого эпидемического увлечения, фана-тизации духа и порывов человеческих обществ, человечество не создало бы ничего великого. «Стенания сердца Буниной заставляли усиленнее биться или сжиматься болью сердца Ириши и ее ученого дяди бакалавра: у каждого было или свое „капище сердца“ или „аллея вздохов“, или „павильон стенаний“. Декламируя с пафосом „стенания сердца“, Мерзляков мысленно относил их к своей „Пленире“, по-видимому, жестокосердой „Анго-тушке“, а для Ириши „аллея вздохов“ и „павильон стенаний“ были налицо, в этом же саду, около старой, меченной любовными

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату