на Уса-ковского — так звали драгуна.
— Господа, послушайте! — возвысил голос Бурцев. — Мы с Усаковским меняемся головами: он берет мою с сеном в волосах, чтоб моим сеном накормить своего коня, а нам дает свою во щи… Ура! господа, мы сегодня щи едим со свежей капустой.
Снова кое-кто засмеялся, но Усаковский не обиделся, да и некогда было: все обратились к Дуровой, которая принесла курицу.
— Ай да Алексаша! — торжествовал Бурцев. — Сегодня у нас щи и жаркое из курицы… Эй, Рахметка! ску-би и потроши курицу на жаркое. — Потом он покопал в костре и вынул оттуда пару печеных яиц. — Это тебе, Алексаша… Денискины — у него скрал, — говорил он шепотом, но так, что все слышали.
Давыдов, который в это время отдавал приказания фельдфебелю, только улыбнулся на слова Бурцева. «Это за то, что он ночью лаялся», — пояснил последний.
Дурова хотела было свести разговор на то, что ее занимало в настоящем деле, то есть в каком положении находятся военные дела, что значит это отступление, когда будет дано сражение и т. п.,но Бурцев остановил ее:
— Охота тебе, Алексаша, такими пустяками заниматься! Это дело штабных. А когда придет пора драться — будем драться.
— Да куда мы идем? — допытывалась Дурова.
— На богомолье, — процедил Давыдов: — к Смоленской Бояшей Матери.
— Верно, — пояснил Усаковский: — уж нас почти до Смоленска догнали.
Между тем поспел чай в походных чайниках. Рахметка, стоя над костром, в обеих руках держал по шомполу: на одном вздета была принесенная Дуровой курица, на другом — огромный гусь, раздобытый денщиком Бурцева. Нашлись и старые колбасы, еще виленские, «стара вудка» в плетенке, ром…
Вдруг невдалеке заревела корова… Все оглянулись и невольно расхохотались. Несколько гусар держали за рога неведомо откуда явившуюся корову — должно быть, бежала из лесу от хозяев, которые со скотом и имуществом спрятались в лесу, — а Бурцев, припав на корточки, усердно доил ее в жестяную манерку, постоянно ворча на гусар: «Да. держите же, черти, дьяволы! — все проливаю…»
Через минуту он уже стоял перед Дуровой, держа манерку с парным молоком.
— Это Алексаше, сливки, — говорил он, щурясь левым глазом, — а нам Денискины сливочки, от египетской коровы.
Потом он взял стоявший на ковре ларец, достал из него самый большой стакан, положил сахару ж развел сахар горячим чаем, налитым менее чем до половины стакана.
— Дружище Усаковский, передай-ка мне сливки, — обратился он с самым добродушным видом к драгуну, с которым за несколько минут перед этим повздорил было.
— Какие сливки? — спросил тот недоумевающе. — Мы без сливок пьем.
— Да вон же молошник у тебя под носом стоит — экой ты, братец!
Усаковский догадался — перед ним стояла бутылка с ромом. Он улыбнулся.
— На-на, — говорил он, подавая бутылку, — не скислись ли только.
— Эти не скисаются, потому от библейской коровы. — И Бурцев долил свой стакан ромом.
Давыдов и сегодня казался не в духе. Он, сидя на ковре, крутил правый висок, что означало у него или волнение, или внутреннюю работу. Эти дни у него почему-то не шел из головы тот вечер, который он, пять лет назад, провел в Москве у Хомутовых, когда княгиня Дашкова вспоминала свою молодость… «А нам-то и вспомнить нечем будет нашу молодость, — досадливо говорило его сердце: — так, канитель тянем… и нас после никто не вспомнит…»
— Это черт знает что такое! — сказал он наконец, выпив залпом свой стакан.
Все посмотрели на него. Бурцев, мигая левым глазом старался не смотреть на Дурову и пил свой пунш скромно, маленькими глотками. Дурова вопросительно смотрела на Давыдова: она давно заметила, что он скучает и часто, задумываясь, говорит что-то сам с собою.
— Так жить нельзя, господа! — продолжал Давыдов, теребя висок. — Что мы за коптители неба! Нас гонят, а мы даже и оглядываться не смей; не смей заглянуть в рыло тому, кто тебя гонит. Вон Фигнер делает свое дело, и Сеславин. начинает лакомиться французятинкой, и Платов со своими казачишками от почечую лечится французскими красными каплями — guttae sanguinis… А мы…
Не успел он кончить, как уже Бурцев душил его в своих объятиях.
— Денисушка! красавец! — теребил он своего друга. — Да ты, дьяволова душа, — гений! Ты нам всем в душу залез и увидел, что мы с голоду помираем — так французятины хочется.
— Ну, полно-полно, перестань меня душить, чертов ноготь! — отбивался Давыдов.
Бурцев, отскочив от него, повернулся к Дуровой, раскрыл руки, настежь развел их, как для объятий, и засеменил ногами.
— Алексаша! друг! ангел! поцелуемся! — Потом, как бы опомнившись, он смешался и отступил назад, бормоча: — Эх, свинья я! От меня винищем несет…
— Слушайте, господа, — продолжал Давыдов… — Мои ребята встретились недавно с казаками из атаманского полка — за фуражом ездили и по своему казацкому обычаю вынюхивали, нельзя ли чем поживиться. Так эти бестии-ищейки сказывали нашим, что недалеко отсюда заметили они обоз неприятельский, — обоз хороший, и прикрытия у него немного. Так вот я и думаю себе — не попытать ли счастья: обоз обозом, а то десяточек-другой и дичи настреляем, и полону себе захватим, да порасспросим: что и как? Как думаете?
Все согласились с радостью и порешили ночью же, вызвав охотников, отправиться в тайную экспедицию.
— Чэм болши блахам кусат, тэм менши будит гран-цузам спат, — одобрил общее решение Рахметка.
— Браво, Рахметка! — обрадовался Бурцев… — Да ты, черт побери, философ!
Дурова проснулась, когда уже было совсем темно. Когда она, сидя у «эскадронного костра», напилась чаю с парным молоком «бурцевского удою», как выражался силач Усаковскин, потом подкрепилась виленской колбасой, курицей и гусем, отлично сжаренными на шомполах Рахметкою, ее охватил такой непобедимый сон, что она тут же, у костра, на соломе, положив голову на чье-то седло и прикрыв лицо носовым платком, что называется, в воду канула. Истомленная трехдневною бессонницею, усталостью, голодом и лихорадкою, она спала как убитая, не чувствуя, что день уже кончился, солнце село, солдаты и лошади отдохнули и только один Бурцев бурлил, не переставая, нализавшись до икоты на радостях, что вот-де сегодня Дениска поведет их добывать французятины. Дурова не слышала даже, как Бурцев, который и во хмелю помнил, что с «Алексашей» надо обходиться деликатнее и беречь ее, притащил откуда-то бурку и прикрыл ею своего «Алексашу» — «чтоб он, канальство, не простудился». Дурова и того не слыхала, как тут же, около нее, чуть не разыгралась кровавая драма. Разбушевавшийся Бурцев, вспомнив недавнюю свою сценку с Усаковским, снова стал задирать его. Тот посоветовал ему проспаться. Бурцев вспылил и обозвал Усаковского «маринованною головой». До того смирный и уступчивый, Усаковский пришел в ярость и, выхватив саблю, бешено закричал:
— Защищайся, пьяная рожа, а то я убыо тебя, как собаку!
Бурцев посмотрел на него пьяными глазами, с трудом обнажил свою саблю и стал в позицию, икая и покачиваясь.
— Так на саблях?.. Отлично, черт побери… без секундантов… люблю, люблю — это по-гусарски… Ай да маринованная голова, — бормотал он.
— Защищайся!
Сабли скрестились, завизжали, скользя сталью по стали… Откуда ни возьмись Давыдов…
— Стойте, черти, дьяволы! что вы! взбесились! — и он кинулся грудью на скрещенные сабли. — Я вас арестую… бросайте сабли!
Эта неожиданность смутила противников. Они опустили сабли. Усаковский стоял бледный…
— Да какое вы имеете право, господин Давыдов? — заговорил он, заикаясь.
— Какое право! право друга… А ты, пьяная бутылка, — обратился он к Бурцеву, подступая к самому его носу, — проси прощения у товарища… Ведь ты спьяну оскорбил его… Проси прощения — целуйся с ним.