разнополой любви, а также в зависимости от высоты полёта фантазии).
И, как итог, я заключаю, что этот С. Бредовский воистину неисправим. Из любого запутанного положения он, как кошка, выпадает только в одно — в новую интрижку с девочками. Столь блестяще демонстрируемый публике тотальный фрейдизм, обуславливающий поступки моего героя убеждённостью своего полового предназначения, пожалуй, того и гляди, разрушит схематичность моего повествования и заживёт своей собственной, чересчур активной жизнью. Что-то я боюсь этого всё больше и больше.
К слову о пресловутом схематизме. Витальные характеристики схемы под шифром М. таковы: имеет лет эдак за 30, душится «Шанелями» и т. п., имеет ребёнка и мужа, которые в данный момент здесь ни при чём. Мне кажется, у неё есть любовник, но она им не совсем довольна и хотела бы сменить его на что- нибудь поновее, пободрее, поострее. Но, возможно, в Серафиме она принимает участие только из побуждений материнского характера.
Похвальное слово иудам и язвам
Лине я не звоню. Ей звонить мне некуда. Ночь молчания разлилась между нами, неужели навсегда? Перекрестки наших чувств зарастали бурьяном нелепостей, их ковыряли злые глаза и слоновьи ноги людей, заметали ветры осени и вьюги зимы, а мы, как муравьи, тщились уцелеть вдвоём в мире, состоящем из одних соломинок и одиночных камер заключения.
На что обречены люди в этой жизни, выбирая между чувствами и так называемым долгом. На писание романов или сумасшествие. Есть ещё третье, самое странное и самое безопасное — быть как все, смириться, поглупеть. Коротать жизнь анекдотами и прибавкой к жалованью.
Кто-то из соавторов по манипулированию треплет меня за рукав и говорит:
— Хватит об этом. Надоело. Сейчас другие времена, другие темы.
Темы другие — это верно. Но времена те же. Армагеддонные времена. И мне так просто не вылущить из памяти, как вам, дерзкие «реформаторы», того, как ещё 4–5 лет назад все вы, посиживая в курилках и на рабочих местах, жевали, словно мякину, одно и то же: анекдоты да о прибавке, о прибавке да анекдоты. А когда вас спрашивали:
— Поддерживаете ли вы руководящих товарищей? — вы говорили:
— А как же, Семён Семёныч, поддерживаем и одобряем. Только зарплата у нас, Семён Семёныч, маленькая. Прибавить бы надо.
Двумя-тремя десятилетиями раньше именно вы орали на собраниях, как на хлыстовских радениях (кто громче, тот и спасён), о своей любви к очередному железному наркому, солидарные с ним в титанической борьбе против колорадского жучка, распространяемого японско-немецкими диверсантами, и неутомимо звонили или слали записочки туда, на Литейный. А когда вас теперь упрекают в этом, вы без ложной стыдливости мудро и грустно усмехаетесь, сопляки, мол, неопытные, и роняете веско: «Время такое было, одному не сдюжить, не устоять». Вам, мол, лично это стукачество раз плюнуть было превозмочь, да против целого народа, да ещё русского, как попрать?
Чувствую я, что две тысячи лет назад, когда Иуда синедриону на Иисуса стукнул, тоже время какое- то не такое было. Иуда запросто мог не стучать бы, да обстоятельства так сложились: Иисус выпендривался, шатал закон Моисеев, и вообще, молокососам этого не понять. В определённые времена иудство вовсе не грех, а небольшая душевная слабость. К тому же случаются обстоятельства, когда трудно отказать симпатичному человеку в небольшой, пусть и нескромной, просьбе. Я по себе знаю.
В армии со мной как-то был случай. Вызвали ночью к замполиту, душевнейшему человеку. Выпили мы с ним чая, он всё нахваливал меня за то, что я с институтским образованием, понимаю, разумеется, несравненно больше, в отличие от прочих тёмных парней, а поговорить мне не с кем. Я пожаловался, что действительно: есть в наличии отсутствие полноценных собеседников.
— Так заходите ко мне на огонёк в любое время дня и ночи, — обрадовался замполит.
Я удивился такому необузданному хлебосольству, но когда он стал прорисовывать темы наших будущих бесед, а вернее моих дружеских сообщений о солдатских разговорах, настроениях, разных бытовых случаях, я сообразил, как приятно жить в одиночестве и, страшно буксуя и, брызгая грязью фальшивого сожаления, не поддержал дружбу с замполитом. Он не обиделся, а только просил не говорить никому о нашем разговоре — могут ведь неправильно истолковать. А я чувствовал себя чуть ли не Иудой, отказав в дружбе столь достойному офицеру.
Но что за мелочная обида. Я вполне верю, что лично вы никогда в жизни не стучали, а писали статьи и книги, как пишете их и сегодня. Что ж, я вас поздравляю. Написанное вами сейчас так же берёт за душу, как и тогда, и не важно, что теперь вы ниспровергаете то, что с энтузиазмом утверждали в прошлом. Это только служит доказательством вашего по-юношески гибкого и упругого гения. Вы по-прежнему на коне впереди всех и с тем же былым азартом, с каким выводили на чистую воду медицинских, технических или литературных «врагов народа», рассуждаете нынче об экономике и экологии, проституции и СПИДе, наркоманах и малолетних преступниках. Общественность во главе с вами обеспокоена, возмущена, принимает меры против этих язв и опухолей. Но мне уже порядком осточертели грустно-мудрые улыбочки бывалых искариотов, и, послав их к чёрту, утверждая тем самым окончательно свой молокососский статус, я хочу поразмышлять о проблемах язв и опухолей индивидуально.
В медицине за таковые принимают некоторые болезненные явления, каковых ранее не было и следа на здравствовавшем много лет здоровом теле, а затем вдруг изъязвившихся.
А что наблюдаем мы в области так называемых социальных язв? А то, что наркомания, преступность, проституция (самая древняя профессия!) существовали всегда, может быть, даже раньше всего на свете. Библия просто пестрит этими «социальными язвами», которые я бы охарактеризовал не как язвы, а как аппендиксы, гланды, потовые железы и прямые кишки человеческого бытия. А почему никто не назовёт язвой армию и военных? Убытков и несчастий от них неизмеримо больше, чем от проституции, наркомании и преступности вместе взятых. Платоновские государства, коммунизм и любые другие идеально устроенные человеческие сообщества — сладкие сны исстрадавшихся в нищете и болезнях народов. Но, как говаривал один большой русский писатель:
— Земля — это исправительное заведение. Можно перекрасить в нём стены, сменить решётки, но смысл его, как смысл дня и ночи, верха и низа, порока и добродетели не изменится[2].
Обеспокоенная общественность в данном случае напоминает мне встревоженного посетителя публичного дома, обнаружившего, что у него самого, у жены и у детей провалились носы и воскликнувшего в ужасе: «Откуда бы сия напасть?»
И к вящему ужасу этой же почтенной общественности сообщаю: никаких мер против язв и опухолей, особенно против самой древней, я лично принимать не собираюсь. Общепринятых мер, свои индивидуальные я давно уже принял. А вот ради пользы дела, да и любопытства я бы посетил какой-нибудь бесспидный пубдомок и погулял в нём вечерок. Как известно, поэты и писатели там завсегда гуляли.
Когда Ремарк или Куприн пробирались в злачные места (под видом своего героя, разумеется, один лишь Блок ходил туда под собственной фамилией), публика не находила в этом ничего странного и даже проникалась симпатией к герою и героиням заведения. Но стоило мне сейчас произнести несколько симпатичных слов об этом естественном и весьма старинном способе времяпровождения, как некоторая часть публики тут же покинула зал заседания. Ну и чёрт с вами, катитесь в свои замаскированные под приличные дома блудилища и насилуйте нелюбящих вас жён и мужей, которых от вас тошнит.
И последнее, господа! Искоренять проституцию полицейскими рейдами левой руки и выращивать проституток в семейных, ПТУш-ных, заводских и прочих застенках рукою правой — занятие для лицемеров и сумасшедших. Карету мне и фрак, и к чёрту фарисеев! Пока карета моя дребезжит по брусчатке ночного Петербурга, поделюсь ещё одной пророческой мыслью о нравственности.
Некоторые дошлые люди, и я в том числе, связывают экономику и нравственность одной ниточкой. Куда уровень жизни — туда и нравственность. Разумеется, когда уровень жизни ниже точки замерзания азота, таковое положение вещей нужно компенсировать, и тут на помощь приходит низкая нравственность с