— Есть, нет. Любые подозрения на этой стадии следствия — пустой звук.
— Вот видишь, ты даже подозрениями не хочешь со мной поделиться!
— Ну, скажем так. Я не верю, что Горянщикова убил Тихон. А также что он сам на себя руки наложил.
— Это мне известно. Ну и что?
— Что же касается Виргинского…
— То ты его отпустил.
— Мне ничего иного не оставалось. Хотя чувствую я, он каким-то образом опосредованно связан с разгадкой. И все так или иначе сходится к тому вздорному на вид договору. По крайней мере, в нем прослеживается мотив. Только вот что это за мотив? Что за ним стоит? Здесь, подозреваю, что-то кроется. И именно от этого я начинаю разматывать клубок, а ниточку привязываю к Виргинскому — уж куда он ее вытащит. А может, она ему и жизнь спасет — вроде, знаешь, как лодка на спасительной привязи.
— Ты полагаешь, ему грозит опасность?
— Если убийца решит, что он может его так или иначе
— А кто он, по-твоему, тот убийца? Порфирий Петрович подавленно вздохнул.
— Я ощущаю некое чувство вины, ты в этом прав. Вины сугубо русской. Ты меня понимаешь? — На мгновенье взгляд у следователя сделался растерянным, даже робким. — Я человек суеверный. Ты, кстати, знаешь, что у меня бабка по материнской линии из татар, алтайских? Захомутал ее в жены один есаул. Не знал? Ну так вот. Иногда бывает, кажется мне, что в родне у нее непременно шаманы водились. Или знахари какие. Оттого, видать, и суеверность, и скрытность во мне такая, тобой столь порицаемая, — вижу вещи изнутри. Наследственность, стало быть. Но ничего такого, не подумай. А потому — уж как бы мне тебя не разочаровать — все тайны эти подчас отнюдь не умом постигаются. Разум твой тут тебе не поможет. А чего я подчас даже сам побаиваюсь — иной раз вдумаюсь, так даже оторопь берет, — это как оно у меня само собой все выходит: р-раз, и вот он, ключ к разгадке! А дело в том, что есть в каждом человеке некое место, сродни пустоши бескрайней. У преступника в нем как раз все его темные замыслы и вызревают, словно травы черные, и пробиваются затем на поверхность. Но и в нас есть место сокровенное, где замыслам тем создаются, наоборот, противоядия. По крайней мере, у меня так. Вслух-то всего и не скажешь: люди не поймут.
— Ну так ты о чем?
— А о том, что туман там пока, в этом месте. Ощупью приходится брести. Но кое-что уже проглядывает, брезжит. Глядишь, куда и выйдем.
Салытов с тягостным вздохом отстранился и какое-то время молчал, обдумывая.
— Нет, Порфирий, — вымолвил наконец он. — Что ни говори, а опять ты что-то крутишь, себе на уме. Все думаешь, как секреты свои при себе удержать, чтоб я до них вперед тебя не докопался. От меня вон прямоты требуешь, а сам… Зря ты так.
— Н-да, — словно очнувшись, произнес Порфирий Петрович. — Курить будешь?
Он протянул свой портсигар. Салытов в ответ сердито мотнул головой.
Сани умерили бег. Порфирий Петрович сунул портсигар в карман. Папиросу доставать не стал.
Того бродягу Виргинский углядел в подворотне на Гороховой, с грязным мешком на голове. Узнал его по расползшимся опоркам, торчащим из-под мешковины.
Хорошо, что лицо бездомного было скрыто. Так проще было справляться со страхом, который владел теперь Виргинским неотступно: страхом узнать в этом получеловеке свои черты. Он вдруг непостижимым образом проникся уверенностью, что сгорбленная эта фигура возле лестницы действительно не кто иной, как он сам в будущем. Абсурд, но тем не менее. Атеистические воззрения не допускали в студенте «слепую веру», но убежденности придавал какой-то диковатый, языческий страх. Он заставлял воспринимать эту мысль как вполне достоверную.
«Я сошел с ума», — чуть ли не вслух выкрикнул Виргинский.
Хотя само осознание происходящего вселяло некоторую надежду.
«Я мыслю, следовательно, я не безумен».
Согбенное туловище под мешковиной, словно почуяв на себе посторонний взгляд, шевельнулось. Скорее прочь! И главное — не смотреть. Почему-то казалось, что стоит хоть на мгновенье встретиться с этим мытарем взглядом, и они с ним сольются воедино. И быть ему этим самым мытарем до конца дней. Какое чудовищное и унизительное суеверие — да, именно унизительное, как и все теперь в его жизни! И тем не менее он проникся им настолько, что шагал теперь как завороженный, боясь отвести взгляд от мостовой.
Чувствуя за спиной присутствие бродяги, Виргинский предпочел переключиться мыслями на скорый ужин в какой-нибудь дешевой харчевне. Что тоже унизительно, учитывая то, к чему ему пришлось прибегнуть ради этого полтинника на пропитание. Он его не просто выклянчил — он ради него солгал. Переводить ту книгу у Виргинского и в мыслях не было. К издателям он явился единственно с целью выжать из них ну хоть что-нибудь. Однако он при этом не чувствовал ни стыда, ни раскаяния. Даже намека на них.
Получается, спасибо голоду. Именно он заставлял сейчас Виргинского вожделенно мечтать о пироге с требухой как о царской трапезе и оправдывал любые, самые низменные поступки.
Однако надо было сделать и кое-что еще. Виргинского влекли в себе сияющие буквы над витриной аптеки Фридлендера. Он с какой-то изумленностью уставился на освещенные изнутри бутыли с разноцветными жидкостями. А потом машинально обернулся туда, на подворотню с бродягой. Уму непостижимо — там никого не было.
Гостиница «Адрианополь» представляла собой деревянное приземистое строение на углу Большого проспекта — серый квадрат под белесым небом. Дощатая стена в одном месте была явно опалена, словно кто-то пытался это строение поджечь.
Внутри было сумрачно и тихо. Комната при дверях была минимальна по размерам: так, конторка с откидным прилавком и связками ключей на стенке, а далее сразу узкий сводчатый коридор. Освещение, и без того скудное, еще и частично поглощалось грязноватыми желтыми обоями.
Порфирий Петрович нажал тускло звякнувший звонок на прилавке.
Через какое-то время из боковых дверей навстречу показался небритый то ли швейцар, то ли носильщик. Одет он был в невпопад застегнутое подобие мундира, из-под которого виднелась надетая на голое тело жилетка. На вошедших он взглянул с явным неудовольствием.
— Чего, комнатенку на часок, что ли?
— Что-о? Да как ты, каналья, смеешь… — угрожающе начал Салытов, распаляясь так быстро, что забеспокоился даже Порфирий Петрович.
— Мы ищем одного мальчика, Митю, — поспешил с объяснением он. — Причем по полицейской части. Я из следственного управления, а этот господин — полицейский поручик.
— Чего он натворил, бесенок этот?
— Передайте, что мы к нему с наградой, от царя.
Швейцар, недоверчиво хмыкнув, набряк вдруг лицом и рявкнул, не сводя с вошедших глаз:
— Митька!
Порфирий Петрович между тем негромко попросил Салытова:
— Илья Петрович, очень тебя прошу. Ты уж не забывай, что это всего лишь мальчишка. — И, видя, что коллега не вполне его понял, добавил: — Пугать его — значит вообще ничего не выведать.
Салытов в ответ угрюмо кивнул.
— Вы тут о какой-то награде упоминали-с, — заюлил за прилавком швейцар, алчно блеснув глазами.
— Да, для Мити, — подчеркнул Порфирий Петрович.
— Вам ее, ваши благородия, лучше у меня оставить, — предложил швейцар с кривенькой улыбкой. — Чтоб, знаете ль, не подевалась куда. А то неловко будет-с. Этого пострела пока еще дождетесь; знаете ль, неловко-с…
— Награды, стало быть, хочешь? — нехорошо усмехнулся Салытов, надвигаясь на прилавок. — Ох, я тебя сейчас награжу!
Грозная поступь дюжего поручика заставила швейцара забиться в угол. Умоляюще глядя на Порфирия Петровича, он еще раз позвал: «Ми-итя!», на этот раз даже как-то просительно.
Спустя секунду в дверь выглянула уже знакомая чумазая мордашка в картузе набекрень. При виде следователя глаза у мальчишки распахнулись; похоже, в этот момент он подумывал снова задать стрекача.
— Митя, дружище, рад снова тебя видеть! — уловив его настроение, как можно радушнее воскликнул Порфирий Петрович. — А я тут к тебе с наградой, от самого государя! — И он разжал ладонь, явив на ней новенький серебряный рубль. Мальчуган невольно шагнул вперед. Однако прежде чем он схватил монету, Порфирий Петрович проворно сомкнул ладонь.
— Тю-ю. Да это ж серебро, а не золото, — с напускной разочарованностью протянул Митька.
— Да. Зато, глянь, новенькой чеканки — как раз для тебя изготовлено. Да еще и с портретом государя.
— Ну так давай сюда!
— Ишь ты. И впрямь бы дал. Кабы ты тогда деру не сделал, пока мы еще разговор не закончили. Чего ж ты так, а, Мить? Неужто сдрейфил? Эх, ты!
— Почему сдрейфил. Не сдрейфил.
— Тогда чего же смылся?
— Просто ты меня вопросами своими допек.
— Да работа у меня, брат, такая.
Порфирий Петрович полез за папиросой. Заметив, с какой жадностью мальчишка следит, как он прикуривает, Порфирий Петрович предложил портсигар и ему. Тот не замедлил выхватить угощение и деловито прикурил.
— Славный табак! — одобрил он после первой затяжки. — Небось турецкий?
— Ну и хорошо, что нравится, — кивнул Порфирий Петрович. — Помнишь, мы тогда говорили насчет дворника? Когда ты отнес письмо тому карлику, Горянщикову, а потом еще в дворницкую заглянул. Так вот, Говоров не давал тебе записку еще и для дворника?
— Да, давал, — подумав, отвечал Митька.
— Ну и чего ж ты об этом молчал?
— Не знаю, — пожал плечами мальчуган, глядя на огонек своей папиросы, зажатой большим и указательным пальцем. — Может, он чего-то такое мне сказал.
— Что же именно?
— Да так, ничего особенного, — сказал Митька, избегая смотреть следователю в глаза.
— Разумеется ты прав, ничего особенного. Жаль, конечно. Если б это оказалось как-то полезным…
— Смотри осторожнее с этим.
— Осторожнее с чем?
— Да это он так сказал. Смотри, говорит, осторожнее с этим.
— А еще что?