Она изо всех сил зажмурилась, пытаясь понять, что же это такое, но единственное, что пришло ей в голову, – это высокие сапоги с ушками; она всегда избегала на них смотреть.

Встревоженная, она снова взялась за мотыгу. Что же это за темная сила движется сюда? Разве в мире осталось хоть что-то, способное причинить ей боль? Может быть, это весть о смерти Халле? Нет. К ней она была готова куда лучше, чем к известию о том, что он каким-то чудом остался жив. Ее последыш, на которого она едва взглянула, когда он родился: к чему пытаться запомнить младенческие черты, если все равно никогда не увидишь, как взрослеет твой сын? Семь раз она это пробовала: брала в руки крошечную ножку, рассматривала крошечные толстенькие пальчики на руках – и никогда не видела, как эти пальчики превращаются в пальцы взрослого мужчины или женщины, которые любая мать отличит всегда. Она до сих пор не знала, сменились ли у них зубы на постоянные; перестала ли Патти шепелявить; какого цвета в конце концов стала кожа у Феймаса; осталась ли у Джонни волчья пасть или то был просто небольшой изъян, который сам собой исчезает, когда у ребенка окрепнет челюсть. Четырех девочек родила она и всех в последний раз видела тогда, когда ни у одной еще и волосики под мышками не начали пробиваться. Неужели Арделия до сих пор любит подгорелые хлебные корки? Все семеро ее детей просто исчезли из ее жизни. Может, умерли. Так имело ли смысл внимательно рассматривать этого последыша? Но его почему-то разрешили подержать на руках и оставили ей. И с тех пор он был с нею повсюду.

Когда в Каролине она повредила себе бедро, то стоила меньше Халле (ему тогда было десять) – выгодная покупка для мистера Гарнера, отвезшего их обоих в Кентукки к себе на ферму, которую называл Милый Дом. Из-за больного бедра она подпрыгивала при ходьбе, точно собака на трех лапах. Но в Милом Доме не было ни рисового поля, ни табачных плантаций. И никто, ни один человек ни разу не сбил ее с ног! Ни разу. Лилиан Гарнер почему-то называла ее Дженни, но никогда не толкала, не давала пинков и не обзывала грязными словами. Даже когда Бэби поскользнулась на коровьей лепешке и разбила все яйца, которые несла в фартуке, никто не рявкнул на нее: Ну-ты-черная-сука– что-с-тобой-такое-черт-тебя-побери! И никто не ударил ее, не сбил с ног.

Милый Дом был совсем крошечной фермой по сравнению с теми усадьбами, где она работала прежде. Мистер Гарнер, миссис Гарнер, она сама, Халле и четверо парней, трое из которых носили имя Поль, – вот почти и все обитатели Милого Дома. Миссис Гарнер напевала за работой; мистер Гарнер вел себя так, словно весь мир был для него игрушкой, которой ему необходимо всласть наиграться. Никто не требовал, чтобы она работала в поле – у мистера Гарнера со всеми полевыми работами справлялись пятеро парней (и ее Халле в их числе), – что она воспринимала как милость Божью, потому что все равно не выдержала бы этого. Вместе с Лилиан Гарнер, которая что-то напевала себе под нос, она готовила еду, консервировала овощи, стирала, гладила, делала свечи, шила одежду, варила мыло и сидр, кормила цыплят, свиней, собак и гусей, доила коров, сбивала масло, топила сало, растапливала плиту… В общем, ничего особенного. И никто ни разу ее не ударил, не сбил с ног.

Бедро у нее болело постоянно – но она никогда никому не жаловалась. Только Халле, который всегда был рядом, знал, с каким трудом она ходит, знал, что в последние четыре года для того, чтобы лечь в постель или встать с нее, она поднимает больную ногу обеими руками. Именно поэтому он и затеял разговор с мистером Гарнером, как ему выкупить ее, чтобы она для разнообразия смогла посидеть и немного отдохнуть. Милый мальчик Единственный человек на свете, который сделал для нее что-то действительно стоящее: заплатил за нее своей работой, своей жизнью, а теперь вот и детей своих ей отдал, чьи голоса доносились до нее, пока она стояла среди грядок и раздумывала, что же это за темная сила движется сюда, носится в воздухе, примешиваясь к запаху всеобщего неодобрения. Нет, Милый Дом был, конечно, значительно лучше всех прочих мест. Еще бы. Но это было не так уж важно, потому что тоска жила у нее в сердце, в ее опустошенном сердце. Мучилась она, не зная, где похоронены ее дети, если они умерли, и что сталось с ними, если они живы, но все же знала о них больше, чем о себе самой, ибо никогда не было у нее карты, по которой находят дорогу к своей душе.

Какая она? Приятный ли был у нее в юности голосок? Была ли она хорошенькой? Была ли кому-нибудь доброй подругой? Могла ли стать любящей матерью? Верной женой? Она часто думала: была ли у меня сестра, любила ли она меня? Интересно, если бы мать увидела меня взрослой, понравилась бы я ей?

В доме Лилиан Гарнер, избавленная от работы в поле, на которой она когда– то повредила себе бедро, от той бесконечной усталости, что выхолащивала мозги, от постоянной угрозы рукоприкладства, она прислушивалась к тихому пению белой женщины, работавшей с ней рядом, видела, как светлеет лицо ее хозяйки, когда входит мистер Гарнер; и думала: здесь, конечно, лучше, чем прежде, но это не для меня. У Гарнеров, похоже, была какая-то своя, особая система отношений с рабами, к которым здесь относились как к наемным работникам – внимательно выслушивали и сами обучали их тому, что те желали знать. И еще мистер Гарнер не заставлял своих парней спариваться с женщинами. Никогда никого не приводил к ее хижине и не приказывал: «А ну-ка ложись с ней!», как это сплошь и рядом делали в Каролине. И он никогда не одалживал своих негров для подобных целей на другие фермы. Это удивляло ее и радовало, но почему- то и беспокоило. Как будет дальше: выберет ли он для них подходящих женщин сам? Ведь бог знает что может произойти, когда парнишки войдут в возраст. Ох, опасное дело затеял мистер Гарнер! Неужто он не знал, как это опасно?

Конечно знал, и его приказ не покидать без него пределы фермы был связан не столько с соблюдением закона, сколько с пониманием того, что могут натворить, вырвавшись на волю, рабы, выросшие в обществе одних только мужчин.

Бэби Сагз говорила лишь по необходимости – что она особенного могла сказать? – так что миссис Гарнер продолжала напевать себе под нос, находя новую рабыню отличной, хотя и чересчур молчаливой помощницей.

Когда мистер Гарнер и Халле обо всем договорились и Халле так сиял, словно для него не было ничего важнее на свете, чем ее свобода, она позволила перевезти себя на тот берег. Из двух равно тяжелых для нее вещей – стоять на ногах, пока не упадет, или оставить своего последнего и, возможно, единственного сына – она выбрала тяжесть, которая дарила счастье Халле, и никогда не задавала ему того вопроса, который часто задавала себе: зачем? Зачем ей, шестидесятилетней рабыне, которая едва ковыляет, точно собака с подбитой лапой, нужна свобода? Но когда она ступила на свободную землю, то все никак не могла поверить, что Халле знал то, чего не понимала она: Халле, ни разу в жизни не глотнувший свободы, знал, что лучше этого нет ничего в мире. Это даже испугало ее.

Что-то тут было такое… Но что? Что? – спрашивала она себя. Она никогда не знала, какова она собой, да это ее и не интересовало. Но тут вдруг она как бы впервые увидела собственные руки и подумала с ошеломляющей ясностью: «Эти руки принадлежат мне. Это мои руки». Потом почувствовала, что кто-то постучался у нее в груди, и открыла для себя еще одно: биение собственного сердца. Неужели все это время оно там билось? Гулко стучало у нее в груди? И тогда она, чувствуя себя полной дурой, громко рассмеялась. Мистер Гарнер обернулся, изумленно посмотрел на нее своими большими карими глазами и сам улыбнулся:

– Ты чего это смеешься, Дженни?

Она все смеялась и не могла остановиться.

– У меня сердце бьется, – сказала она. И это была сущая правда.

Вы читаете Возлюбленная
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату