говорила себе, его ром попутал. По первости это спьяну вышло, потому что человек такой учености да с таким положением в городе никогда бы так не уронил себя на трезвую голову. Я поняла его тогда, — продолжала бормотать Лина, — я поняла и повиновалась: это надо было сохранять в тайне, но с тех пор, едва он в дом, я глаза в землю. Смотрела только, нет ли соломинки во рту, а еще он, бывало, палочку в петлю ворот вставлял — знак, чтобы ночью встретиться. Тут Лина примолкла, а с меня и сон соскочил. Я села, свесила ноги. Гамак закачался, веревки скрипнули. Что-то в ее голосе было такое — меня как под ребро ткнули. Что-то древнее. Язвящее. Глянула на нее. Звезды на небе яркие, луна блестит, света довольно, чтобы видеть ее лицо, но не его выражение. Коса у нее расплелась, пряди свесились, сквозь переплет гамака торчат. Она говорила о том, что вот-де, без роду она, без племени и вся под властью европейцев. Ведь во второй раз ром ни при чем был, да и потом тоже, но тут он начал длань прилагать во гневе, если она лампадное масло ему на штаны прольет или он червячка какого малого обнаружит в вареве. Потом настал день, когда кулак в ход пошел, а потом и хлыст. Тогда гишпанская деньга пропала — дырка в кармане фартука завелась, деньга провалилась туда и исчезла, только ее и видели. Он этого простить не смог. Тебе уже четырнадцать, должна соображать, — говорил он. Вот я теперь, — бормочет Лина, — и соображаю. И тут Лина рассказала мне, каково это — идти по улицам, утирая ладонью кровь из носа, и спотыкаться, падать, потому что глаза не открываются, а люди смотрят — думают, девка пьяная: ну, многие ведь из индейцев этим грешат; а что думают, то ей и говорят. Хозяева пресвитериане видели, что у нее с лицом, видели кровь на одежде, но ничего не говорили. Сходили к печатнику и выставили на продажу. В дом больше не впускали, и она неделями спала где придется, а еду ей оставляли на крыльце в миске. Как собачице, — усмехнулась Лина. — Как собачице. Потом появился Хозяин, купил, но прежде чем перейти к нему, она открутила головы двум петухам и положила по одной в каждый сапог любовнику. Теперь каждый шаг будет приближать его к гибели.
Ты слушай, слушай меня, — продолжала Лина. — Мне было столько же, сколько тебе, и только плоть одна во мне и говорила. Мужчины же двуличны по природе. Клюв может ласкать, но он и долбит. Вот ты скажи мне, что будет, когда его работа у нас завершится? Вот интересно, заберет он тебя с собой или нет.
А я и вопросом таким не задавалась. Ни тогда, ни вообще. Я знаю: ты не можешь ни украсть меня, ни в жены взять. Закон и то, и другое воспрещает. Еще я знаю, что ты ушел, и я завяла, а ожила, когда Хозяйка меня к тебе послала. Ведь я не убегаю, не потиху иду, я послана!
Все эти думы помогают мне идти. Идти без сна и отдыха, не позволяя себе прилечь. Однако устала ужасно, и опять жажда мучит.
Шла-шла, смотрю, коровы между деревьев пасутся. Коли коровы в лесу, где-то поблизости ферма или деревня. Ни Хозяин, ни Хозяйка не позволили бы своей скотине таким вот манером вольно разгуливать — не так уж много ее у нас. Выпас они обнесли загородкой: им навоз нужен, а не ссоры с соседями. Хозяйка говорит, что Хозяин сказывал, в наших местах выпасные угодья скоро вконец истощатся, и надо в другое дело вкладываться, потому что фермерства недостаточно. Одни черные слепни того и гляди скот загубят, когда волкам не успеть. Ферма живет и умирает по прихоти насекомых, а нет, так погода добьет.
Вижу тропу, пошла по ней. Дорожка ведет к узкому мостику у мельничного колеса в потоке. Скрип колеса и шум воды обрамляют тишину. Куры уже дремлют, собаки еще не спущены. Сбегаю с берегового откоса, жадно хлебаю прямо из ручья. Вода на вкус — свечной воск и ладан. Выплевываю налезшую в рот труху. Укрыться бы где. Солнце садится. Вижу два домика. Оба с окнами, но света изнутри не проглядывает. Еще какие-то строения, по виду сараи, откуда свет может исходить лишь через открытые двери. Но они закрыты. Дымом не пахнет. В чем дело? Должно быть, все куда-то ушли. Тут замечаю на холме за деревней колоколенку — вот оно что: народ на всенощной. Решаю постучаться в дом, который побольше — там наверняка хотя бы прислуга имеется. По пути к нему, оглядевшись, замечаю чуть дальше свет. Одно окно в деревне светится, решаюсь идти туда. На каменистой тропе при каждом шаге спотыкаюсь, ступню царапает сургуч. Начинается дождик. Слабенький. Его капли должны бы вобрать в себя сладкий запах клена, о ветви которого бьются, — но нет, пахнут горелым пером, будто птицу палили.
Стучу, почти сразу дверь отворяет женщина. Ростом много выше и Хозяйки, и Лины, на меня смотрит. Глаза зеленые. Белый чепец, коричневое платье. Из-под чепца рыжие пряди. Смотрит испуганно, ладонь выставила, будто я могу силком ворваться. От себя ли ты, — спрашивает, — или кто стоит за тобой? Я говорю, что? вы… Одна я. Никого за мной нету. Ищу на ночь укрыться. Она заглядывает мне через плечо налево, направо и еще раз спрашивает, неужто ни защиты у меня нет, ни спутников. Я говорю, нет, мэм. Сузив глаза, она спрашивает, откуда я такая — этого ли мира порождение или, может, иного? Лицо каменное. Я говорю: этого, этого, мэм, никакого другого не ведаю. Христианка или язычница? Да никакая я не язычница, — отвечаю, — хотя отец мой, возможно. И где же он обретается? — спрашивает она. Дождь между тем припустил. Да и от голода меня шатает. Я говорю: я знать его не знаю, а мама у меня померла. Ее лицо становится мягче, и она кивает: а, сирота, стало быть… ну, заходи.
Она сообщает мне свое имя — Вдова Илинг, но как меня зовут, не спрашивает. Ты уж меня извини, — говорит она, — но тут у нас всякое бывает. Что всякое? — спрашиваю. Зло многолико, — говорит, — но тебе это ни к чему.
Стараюсь есть помедленней, но не выходит. Размачиваю черствый хлеб в чудной горячей перловке и не могу оторваться, поднимаю голову, только когда она подкладывает мне добавки, благодарю. Рядом с тарелкой кладет горсть изюму. Комната, где она кормит меня, довольно велика, в ней очаг, стол, табуреты и две лежанки — на сундуке и на лавке. В другие помещения дома ведут две закрытые двери и в глубине ниша вроде чуланчика, уставленная горшками и кувшинами. Более-менее насытившись, замечаю, что на устланном соломой сундуке лежит девушка, у нее под головой свернутое одеяло. Один ее глаз косит в сторону, другой смотрит прямо на меня, да пристально так; взгляд волчицы. Оба глаза угольно-черные, совсем не такие, как у Вдовы. Подумав, я решила, что лучше мне речей не заводить, поэтому продолжала наворачивать, ожидая, пока что-нибудь скажут Вдова или девушка. В ногах ее кровати корзина. В ней козленок — тоже, видать, такой хворый, что ни головы не поднимет, ни звука не издаст. Когда я все до последней изюминки доела, Вдова спрашивает: и что же ты одна-то ходишь? Ищешь чего? Я говорю, меня по делу хозяйка послала. Она поморщилась. Говорит: это какое же дело должно быть важное, чтобы ради него заставить девку жизнью рисковать! Моя хозяйка умирает, — пояснила я. — А я, может, спасение принесу. Она нахмурилась, уставилась в огонь. Потом говорит: от первой-то смерти вряд ли. Разве что от второй.[6]
Что она имела в виду, я не поняла. Я-то знаю, что бывает только одна смерть, а не две, а вот жизней потом может быть много. Помнишь, как мы сычей тогда днем наблюдали? Мы сразу сообразили, кто это. В одном, что посветлее, ты узнал отца. И, пожалуй, я даже знаю, кто были другие.
Девушка, лежавшая на соломе, приподнялась на локте. Так ведь это мы смерть впустили, — проговорила она. — Смерть пришла, мы умрем теперь. Голос у нее оказался басистый, как у мужика, хотя на вид она одних лет со мной. Вдова Илинг не ответила, а я отвела взгляд — не хотела больше смотреть в те глаза. Девушка заговорила снова. Никакие розги, — сказала она, — ничего не изменят, хоть из меня ремни режь. При этом она встала и на подгибающихся ногах подошла к столу, где горела лампадка. Взяла ее, опустила пониже и задрала юбки. Я увидела на ее ногах полоски запекшейся крови. При свете лампадки раны на бледной коже искрились живыми рубинами.
Это моя дочка Джейн, — сказала Вдова. — Может быть, порка спасет ей жизнь.
Уже поздно, — вновь заговорила Вдова Илинг. — До утра они не придут. — Она затворила ставни, задула лампадку и встала на колени у лавки. Дочка Джейн вновь улеглась на солому. Вдова зашептала молитву. Тьма в доме сделалась гуще чем в коровнике, непрогляднее чем в лесу. Луна просвечивала через единственную щелку. Я легла рядом с больным козленком около очага и заснула, но сон все время прерывали их голоса. Только угомонятся, молчат, молчат и давай опять разговаривать. Кто что говорит, я различала не только потому, что у Вдовы голос другой, более певучий, но и смотря откуда шел звук. И оттого знаю, что это Дочка Джейн завела речь о том, как бы проверить, вдруг я бес какой, а Вдова ей отвечает: ш-ш-ш, утром придут, разберутся. Молчание. Молчание. Потом опять переговариваться начинают. Им луг тот нужен для выгона, вот и все, мам. Думаешь, во мне дело? А следующей будешь ты… Те двое говорят, что видели Черного Человека, видели, как он… Вдова Илинг осеклась, долго молчала, а потом говорит: ладно, утро вечера мудренее. Ну да, на меня все и свалят, — донесся голос Дочки Джейн. Они зашептали быстро и неразборчиво. Что бы эти знатоки ни говорили, правда моя, правда Божья, какой смертный может судить меня… Ты говоришь как испанская индианка… Послушай, пожалуйста, послушай… Нет, хватит, уймись, а то Он тебя услышит… Пусть слышит, Он не оставит меня… Ну я же тебя тоже не оставляю… Конечно, шкуру с меня спустила… Сколько раз повторять тебе, что ведьмы не кровоточат.
Вот интересно! Ты мне этого не говорил, теперь буду знать. Если моя мать не умерла, может, это она меня учит?
Мне кажется, одна только я и спала, а проснувшись, даже устыдилась: со двора вовсю неслось мычанье. От лежавшего в доме козленка тоже послышалось: бя-а, тогда Вдова взяла его на руки и вынесла, чтобы за ним поухаживала мама-коза. Вернулась, отворила ставни обоих окон и широко распахнула дверь. Тут же в дом вперевалку вошли два гуся, за ними с важным видом — курица. Еще одна влетела в окно, птицы принялись расхаживать, выискивать и клевать крошки. Спросившись, я сходила на горшок, стоявший за рогожной занавеской. Выйдя, увидела, что Дочка Джейн сидит, закрыв лицо руками, а мать бередит ее раны на ноге. Помимо высохших показались новые струйки крови.[7] В дверях появился козел, вошел и направился прямо к соломе, равнодушно ухватил клок, потянул. Дочка Джейн застонала. Завершив кровопускание, Вдова встала, вытолкала козла вон.
Перед завтраком из хлеба с простоквашей Вдова и Дочка Джейн взялись за руки, склонили головы и забормотали. Я сделала то же самое, стала шептать молитву, которую учил повторять по утрам и вечерам падре; ее и мама со мной повторяла:
Шаги на крыльце мы услышали все вдруг. Я еще возилась в чулане, не видела, кто вошел, но слышала разговор. Вдова предложила пришлым садиться. Не захотели. Мужской голос сказал, что пока это все предварительно, но свидетелей несколько. Вдова прервала его, дескать, глаз ее дочки косит, потому что таким его Господь сотворил, а колдовской силы в нем нет. Да вы взгляните, — взмолилась она, — взгляните на ее раны! Сын Божий кровоточил! Мы все кровоточим! Но ведьмы — никогда.
Я вошла в комнату. Там стоял мужчина, три женщины и девочка, напомнившая мне меня в то время, когда от меня отказалась мать. Только я успела подумать, до чего она мила, как она вскрикнула и спряталась за юбками одной из женщин. Тут все пришлые повернулись, стали смотреть на меня. Женщины рты открыли. Посох мужчины стукнул об пол, отчего остававшаяся в комнате курица закудахтала, забила крыльями. Одна из женщин прикрыла рукой глаза: Господи, — говорит, — спаси и помилуй люди твоя! Девочка заплакала, заревела. Вдова замахала на них руками: это, — говорит, — гостья, странница, искала укрыться на ночь! Мы пустили ее, — как отказать? — накормили. На которую ночь? — спросил мужчина. На эту, которая прошла, — отвечает. Тут заговорила одна из пришлых женщин. Я, — говорит, — в жизни не видела, чтобы человек таким черным был. Тю-у, — говорит вторая. — Нашла невидаль! Я их знаешь сколько повидала — таких чернущих. Из Африки она. Из Африки — это еще мало сказать! — подала голос еще одна. И сразу первая: Смотрите, смотрите, что с ребенком делается! — и на девочку показывает, а та трясется и рыдает, за нее прячась. Слышите? Слышите? М-мм, и впрямь, — соглашается вторая. Черный