смотрела как на корявый пень. А когда волны черного террора по тихим окраинам покатились не хуже, чем по каменным каньонам промышленных центров, Мэй решила взять под свое крыло и дом на Монарх-стрит. Ни тут ни там она ни на что не влияла, ушла в подполье, замкнулась, стала делать запасы на черный день. Деньги и столовое серебро распихивала по мешкам с рисом «Анкл Бенс»; среди дорогих скатертей припрятывала туалетную бумагу и зубную пасту; в дуплах деревьев устроила пожарный запас нижнего белья; фотографии, сувениры, безделушки и всякий хлам она пихала в сумки и коробки и растаскивала по беличьим заначкам.
Пыхтя и сгибаясь под тяжестью трофеев, она входит в гостиничную кухню, где Гида выговаривает Л.: почему, дескать, не хотите открыть коробки, использовать механизацию и с ее помощью готовить больше блюд за меньшее время. Л. не подымает глаз, молча продолжает валять в муке куски курятины, обмазанные яичной болтушкой. Раскаленный жир брызгает со сковороды и – шлеп! – прямо на руку Гиде.
До недавнего времени все, что она помнила о том событии, – ожог. Тридцать лет спустя, умащивая руки лосьоном, она вспомнила еще кое-что. Как раз перед огненным плевком жира. Она остановила Мэй, проверила, что в коробке, увидела ненужные пакеты с оставшимися с прошлого Нового года салфетками для стаканов с коктейлями, пачки палочек для помешивания в стаканах, бумажные шляпы и стопку меню. Услышала слова Мэй: «Куда-то все это надо деть». В тот же вечер новые механизмы исчезли, чтобы много позже обнаружиться на чердаке – то был хотя и молчаливый, но окончательный вердикт Л. Да ведь ясно же: тот короб с хламом, что притащила Мэй, до сих пор там, на чердаке. Штук пятьдесят этих меню в нем. Меню продумывались еженедельно, ежедневно – или раз в месяц; все зависело от каприза Л., и каждое меню снабжалось датой, свидетельствующей о свежести еды, о том, что она настоящая – домашняя, с пылу с жару. Если жир брызнул ей на руку в шестьдесят четвертом или шестьдесят пятом… – ну конечно, ведь Мэй тогда, в ужасе от событий то ли в Миссисипи, то ли в Уотсе [27], совсем спятила, за ней надо было по пятам ходить, следить, чтобы не растаскивала нужные вещи… Тогда, значит, эти меню, что у нее были в коробе, написаны через семь лет после того самого, от тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года, которое признано единственным законным завещанием Билла Коузи. Выходит, в том коробе просто залежи подлинных и нетронутых меню. А нужно-то всего одно. Одно меню, одна преступная душонка и одна молодая, твердая рука, умеющая бегло писать.
Ах, Мэй, Мэй! Годы коварства и интриг плюс десятилетия безумия в сумме дали нечаянный подарок, который и впрямь ведь может спасти положение. Если бы она была жива, это бы ее наверняка убило. Задолго до своей реальной смерти Мэй уже сделалась привидением из балаганного шоу, плавала по комнатам и словно бы даже колыхалась, мрела полупрозрачно; хоронясь за дверями, выжидала момент, чтобы спрятать очередной артефакт из той жизни, которой норовила лишить ее Великая Черная Революция. Впрочем, нынче она может покоиться в мире, потому что в семьдесят шестом году, то есть в тот год, когда она умерла, милая ее сердцу смертная казнь уже опять была в моде, так что Революцию она пережила. Хотя может-то может, но не покоится, поскольку и поныне ее призрак – нет-нет, не Революции, а этой дуры в каске и при кобуре – еще как жив и набирает силу.
Апельсиновый запах – вот с чем Кристина ожидала встретиться по дороге в Гавань, потому что с этой дороги трижды начинались ее попытки бегства и все три раза пахло апельсинами. Первый раз шла пешком, второй ехала на автобусе, и в обоих случаях посаженные вдоль дороги апельсиновые деревья осеняли ее побег легким цитрусовым ароматом. До боли знакомая, эта дорога служила даже стержневым мотивом сновидений. От самого глупого до страшного, пугающего, сюжет каждого запечатленного памятью сна разворачивался на этой дороге или где-то около, и шоссе № 12 если и не впрямую возникало перед глазами, то маячило, проступало фоном, готовое служить основой для кошмара или обеспечить вещественное обрамление бессвязной радости сна приятного. Теперь она в спешке давит на педаль газа, ощущая тревогу, явно отзывающую кошмаром, как, бывает, бежишь во сне, задыхаешься, и ни с места! – да и с ароматом неладно: мороз убил апельсиновые завязи вместе с их ароматом, и Кристина остро ощущает его отсутствие. Она опустила боковое стекло; подняла и снова опустила.
В представление Роумена о помывке машины явно не входило открывание дверей, и в результате снаружи «олдсмобиль» сверкает, а внутри пахнет карцером. Когда-то она за один только запах взяла да и ухайдакала автомобиль, который был классом куда выше этого. Пыталась уничтожить и его, и все, что он собою воплощал, но главным образом убить того белофиалочника, из-за которого все внутренности саднило и, как чужой, не слушался язык. Владелец, доктор Рио, так и не ознакомился с повреждениями, потому что его новая девушка от машины спешно избавилась, чтобы ее вид не разбил ему сердце. В общем – шарах наотмашь молотком по лобовому стеклу! вжик-вжик бритвой пухлую кожу сидений! а потом еще и обрывками скотча (в том числе и праздничного, эл-гриновского, с повторяющейся надписью «Веселитесь и Развлекайтесь!») обклеила приборную доску и руль, но он об этом только слышал, воочию не видал, нет. И от этого было так же больно, как от того, что он ее бросил. Уничтожить «кадиллак» вообще нелегко, но если ты его раздолбала среди бела дня, да еще и будучи в бешенстве от запаха одеколона другой женщины, тогда это достижение, достойное того, чтобы виновник торжества увидел и оценил. А доктор Рио не испил уготованную ему чашу, новая пассия помешала (во всяком случае, так сказала Кристине квартирная хозяйка). «Это она напрасно, – сказала тогда Манила. – Новой девке не надо было оберегать его – пусть бы узнал, что может сделать брошенная любовница. Дала бы посмотреть, что бывает, когда избавишься от надоевшей женщины, глядишь, это помогло бы ей самой – свой собственный прокат в его объятиях превратить в долгосрочный лизинг».
В сполохах воспоминаний о докторе Рио сожаления о наперекосяк пошедшей жизни несколько померкли, как померкла и неловкость от того, что она наделала с его любимым «кадиллаком». Несмотря на постыдный конец их романа, три года, проведенные с ним – ну, не совсем с ним, скорее поблизости: развести его с женой оказалось совершенно невозможно, – о, эти три года были чудесны! Из кинофильмов она знала о горькой участи содержанок – как они в конце концов умирают или бывают наказаны появлением незаконных детей, которые тоже умирают. Подчас таких женщин тяжко гнетет вина, и они рыдают в подол обманутой жене. Но даже через двадцать лет после того, как она получила отставку у любителя свежатинки белофиалочника Рио, Кристина все равно чувствовала- и настаивала на этом, да, настаивала: годы, когда она была содержанкой, были лучшими в жизни! Когда она встретила доктора Рио, ей был сорок один, а ему шестьдесят, и это делало ее «молодой возлюбленной», а его – «мужчиной в возрасте». Теперь, когда ей под семьдесят, эти слова не значат ничего. Он наверняка уже в могиле – а нет, так лежит, обложенный подушками, в постели с зажатой в кулаке сотней баксов, а какая-нибудь сидящая на вэлфере [28] малолетняя мамочка за эти деньги щекочет ему пятки, пока дневная сестра манипулирует кислородной подушкой. Чтобы придумать эту сцену, Кристине пришлось изрядно напрячь воображение, потому что в последний раз, когда она его видела, он был столь же обворожителен, как и в первый. Элегантно одетый, богатый и победительный джи-пи [29], веселый и темпераментный. Ее последний шанс устроить свою жизнь, отнятый вторым в мире по древности врагом – другой женщиной. Девушки из пансиона Манилы ей донесли потом, что доктор Рио каждой новой любовнице дарит одеколон – тот самый, один и тот же. А Кристина-то думала, ей одной – интимный дар внимательного поклонника. Ему нравится этот аромат? – хорошо, значит, и ей понравится! Если бы она осталась у Манилы чуть подольше или навещала время от времени ее проституток, она бы мигом поняла, как просты затасканные приёмчики доктора Рио: разыгрывает из себя по уши влюбленного, соблазняет, предлагает дорогую квартиру на Трилейн-авеню и присылает очередной пассии на новоселье белые фиалки и драцену в горшке. В отличие от роз и других цветов, которые дарят срезанными, драцена должна означать законность и постоянство. А белые фиалки что? – а черт его знает. Может, он где-то про них вычитал – в каком-нибудь мужском журнале, все содержание которого сводится к тому, чтобы объяснять мужикам разницу между шампунем и кондиционером. В каком-нибудь мелованно-глянцевом, прилизанно- пошлом издании для переростков, замаскированных под мужчин, где учат технике соблазнения, будто нужна какая-то еще техника, если женщина для себя с мужчиной определилась. Да он мог бы послать ей хоть бутылку хлорки или засохшую новогоднюю елку – все равно бы она делала все, что он захочет, за те возможности, что с ним открывались. Полная свобода, забота и уход, беспечный секс, щедрые подарки. Путешествия (правда, короткие и тайные, а то как бы жена не пронюхала), вечеринки и пирушки, острые ощущения и вполне пристойное место в негласной иерархии некоторого слоя более-менее обеспеченных