ее спасет пресыщение: 'Но он не учел силы, которая, если была вскормлена тщеславием, превозмогает и пресыщение, и презрение и даже скуку: это привычка...' Автобиографичность этих пассажей была столь же очевидной, сколь и неловкой. Своеобразная отвлеченность, свойственная юношескому возрасту, отнимала у рассказа всякую жизнь; тем не менее, суть личной драмы автора - врожденное благородство, случайная грязь, стыд, потом привычка - здесь присутствует. Но 'Пир' вскоре 'скончался', пережив то, что переживают все журналы - пору энтузиазма, и жизнь Марселя Пруста по-прежнему казалась легкомысленной, блестящей, болезненной и пустой.
С 1892 по 1900 годы поведение Пруста медленно, но неуклонно изменила болезнь. Его астматические приступы участились и усилились. Однако они оставляли ему долгие передышки, позволявшие вести почти нормальную жизнь - выходить в свет, гостить в Отёе у своего двоюродного деда, в Трувиле у госпожи Строс или банкира Юго Финали, в Эви-ан-ле-Бэне и даже путешествовать по французской провинции, затем по Голландии и Италии. Но, поскольку дневные приступы были сильнее ночных, особенно летом, то они постепенно вынудили его к тому, чтобы работать и принимать гостей в такие часы, в какие никто кроме него этого не делал.
Он жил у своих родителей, в доме № 9 по бульвару Маль-зерб:
'...большой красивый дом, в квартирах которого чувствовался размах, свойственный буржуазии 1890 -1900 годов. Оставшееся у меня от него впечатление, которое я вновь обретаю, закрыв глаза, сводится к довольно сумрачному интерьеру, загроможденному тяжеловесной мебелью, завешанному портьерами, заглушённому коврами, всё в красном и черном; впрочем, типичная квартира, как мы полагали, не столь уж далекая от мрачной бальзаковской лавки старьевщика...' [65]
Хоть и несколько оплывшее с годами, обрамленное поседевшей бородой и все еще черными усами лицо доктора Пруста оставалось благородным, как лица государей-купцов с портретов Гольбейна. Его второй сын, Робер, был похож на него и успешно учился на хирурга. Что касается Марселя, то он жил в симбиозе со своей матерью и зависел от нее так же тесно, как и в детстве. Их объятия и излияния порой находили в докторе Прусте свидетеля критичного и удрученного. Успокоить 'Папу' всегда было одной из главнейших забот госпожи Адриен Пруст и Марселя. Они оставались нежными сообщниками во всякую минуту. Когда Марселя мучила бессонница, он писал своей матери письма, которые оставлял в прихожей, чтобы она нашла их там утром, когда он наконец заснет:
'Дорогая моя Мамочка, пишу тебе эту записку, пока не могу уснуть, чтобы сказать, что думаю о тебе. Как было бы хорошо, и я непременно хочу этого, встать в то же время, что и ты, выпить свой кофе с молоком подле тебя. Почувствовать, что наши сны и бодрствования начинаются в одно время, было бы для меня так чудесно. Ради этого я бы ложился в полвторого... Ночью я менял бы свою жизнь по твоему усмотрению, и еще больше приближался к тебе - материально, живя в те же часы, в тех же комнатах, при той же температуре, по тем же принципам, что и ты, при обоюдном согласии, которое нам сейчас - увы! - недоступно. Прости, что оставил в беспорядке бюро в курительной комнате; так я работал до последней минуты. И спасибо за этот красивый конверт, он единственный, что попался под руку. Вели Мари Антуан молчать и закрыть дверь в кухню, через которую доносится ее голос...'
'...Боюсь, что из-за силы приступа, который помешал мне писать, я не придал своей записке форму, которая понравилась бы тебе... Ибо я предпочитаю страдать от приступов, но угодить тебе, чем, не угодив, избавиться от них... В любом случае, сейчас я удовлетворяюсь тем, что целую тебя, потому что засыпаю сию же секунду. Без трионала, значит - никакого шума. И никаких окон. Когда тебе это передадут, я уже буду спать'.
'...
Эта безмерная привязанность, как и все сильные чувства, не была избавлена от конфликтов. Мать, на чьем попечении был дом, принимала сторону слуг, которые жаловались, что их будят в немыслимое время, чтобы приготовить окуривание. Порицаемая своим мужем за потворство, она в кратких вспышках суровости делала вид, будто сердится, что Марсель, привыкший к бесконечной снисходительности, переносил плохо. Из-за чуть более резкого слова ему случалось рыдать всю ночь. Если же, напротив, он артачился и сбрасывал опеку, страдала мать - потому что теряла свой полный контроль над ним: 'Когда мой мальчик был под моим крылом, все шло хорошо. Но когда дети подрастают, им кажется, будто они знают больше, чем их Мама, и хотят все делать по-своему...' Стоило Марселю отправиться в какую-нибудь поездку, она, зная щедрость сына, доходившую до расточительности, контролировала его расходы, словно он был пятнадцатилетним ребенком.
Марсель Пруст своей матери: 'Позавчера утром ты отправила мне 300 франков. Позавчера я не потратил ни сантима; вчера ездил в Тонон и обратно (2 франка 10 сантимов), а вечером к Бранкова-нам (7 франков за экипаж, включая чаевые). Но из этих 300 франков я заплатил: 1) счет на 167 франков; 2) счет на 40 франков -аптека, вата и т. д., которые мне записали в долг, хотя я сам оплачиваю свои расходы, но так уж вышло, я тебе потом объясню; 3) 10 франков (цифру указал господин Котен) официанту, который утром принес кофе с кухни; 4) 10 франков лакею, которого называют лифтером, за множество услуг, которые он мне оказал, -цифра подсказана молодым Галаном. Я сейчас тороплюсь, так что наверняка забыл еще что-нибудь. Но, если не ошибаюсь, это уже составляет 167 + 40 + 10 + 10 + 9,10 = 236,10, стало быть, у меня должно остаться только 300 — 236,10 = (если я правильно сосчитал) 63,90... Все главное сказано. Завтра - беседа и нежность. Тысяча поцелуев'. [68]
Его дружеские связи постепенно расширялись. Одновременно со своими успехами в свете он медленными шагами продвигался немного и в мире литературы. То была пора 'прекрасного и наивного масснеистско-дюматического возрождения'[69], шедшего от Сарсе и Гуно к Доде и Мопассану, а затем к Бурже и Лоти. Пруст, который в детстве любил в Альфонсе Доде некоего французского Диккенса, встретил его у госпожи Артюр Беньер, потом вместе с Рейнальдо Аном стал частым гостем по четвергам на улице Бельшас. Сыновья романиста привязались к нему, особенно Люсьен, самый младший, у которого было такое же чувство юмора и острый ум, что и у Марселя, и такое же отвращение к набившим оскомину фразам, которые 'вызывали зубную боль и заставляли кривиться'. Они оба называли их занудствами. В числе занудств были: 'Бескрайняя синева или Лазурный берег вместо Средиземного моря, Альбион вместо Англии, Зеленый Эрин вместо Ирландии, наши солдатики вместо французской армии, Гернсейекая скала вместо изгнания, вся песня 'Пемполезка' [70] и т. д.' Занудством было также, когда кто-то, прощаясь, небрежно бросал по-английски: 'Bye, eye', хотя не знал языка. Любое занудство вызывало у обоих друзей приступ неудержимого смеха (Марсель пытался сдерживаться, прикрываясь перчаткой), который людей обидчивых раздражал. Однажды, давясь от хохота и сгибаясь пополам, они вынуждены были бежать под суровым и подозрительным взором никогда не прощавшего Монтескью.
Люсьен Доде прекрасно видел странности своего друга, его щепетильные, туманные и безумные представления об элегантности одежды ('Тщательно следи за своим костюмом, - писала ему госпожа Адриен Пруст, - и прежде всего - никаких лохм, как у франкского короля...'), но опровергал преувеличения тех, кто, плохо зная Пруста, описывал его как всегда одержимого светскими условностями, всегда одетого шиворот- навыворот, с ватой, торчащей из-под стоячего воротничка и засунутой туда из опасения простуды, всегда щедрого на преувеличенную лесть и непомерные чаевые [71]. Да, правда, иногда немного ваты выглядывало из-под его воротничка, и друзья тогда заталкивали ее обратно, говоря: 'Марсель!'. Да, правда, однажды он действительно занял сто франков у швейцара отеля 'Риц', а