всегда, за самыми общими фразами, он умел обнаруживать нечто универсальное, нечто человеческое. Когда он отвечал на уроках истории, мы впадали в энтузиазм. Помню, в частности, описанный им заговор Катилины… Он был великим историком и одновременно великим романистом… Кстати, он был одним из самых страстных любителей романа, которых я встречал в своей жизни. Его богами были Стендаль и Бальзак. Он знал наизусть многие их страницы и, кажется, именно из этих книг черпал все свои познания о свете.
Он немного походил на них своей комплекцией. Крепко сбитый, уродливый, но это была уродливость умная, проникнутая добротой и, можно сказать, монументальная, которая почти всегда служит оболочкой великому романисту. Я говорю «почти всегда», потому что другие, менее заметные черты, слабость характера, какой-либо порок, несчастье могут породить ту потребность к воплощению, которая необходима для творца. Толстой в юности был отвратным, Бальзак — грузным, Достоевский — похожим на фавна, а лицо молодого Лекадье всегда напоминало мне лицо Анри Бейля в тот момент, когда он уезжал из Гренобля.
Мы догадывались о его бедности: он несколько раз приглашал меня в Бельвиль, к своему зятю- механику, в чьем доме обедали на кухне и которого он демонстрировал всей школе с какой-то даже назойливостью. Поведение вполне в духе Жюльена Сореля, и все на самом деле показывало, как воздействует на него этот образ. Когда он пересказывал сцену, где Жюльен в темном саду хватает руку мадам де Реналь, не испытывая к ней любви, казалось, будто он повествует о своей собственной жизни. Обстоятельства позволяли ему испытать свою дерзость только на официантках дешевого ресторана или кафе «Ротонда», но мы знали, что он с нетерпением дожидается того момента, когда сможет сделать попытку завоевать женщин горделивых, страстных и целомудренных.
— Атаковать салоны с помощью великого творения, — говорил он, — да, это вполне возможно… Но как это медленно! Да и как написать удачный роман, так и не познав этих поистине совершенных женщин? Ведь женщин, Рено, истинных женщин, мы должны это ясно сознавать, можно найти только в свете. Эти сложные и хрупкие существа могут сформироваться только в атмосфере роскоши, праздности и скуки. Другие? Другие могут быть желанными, они могут быть красивыми, но что они дают мне? Плотскую любовь? «Два живота, которые трутся друг об друга», как писал Марк Аврелий? «Я свел любовь к функции, а эту функцию — до минимума», по словам Ипполита Тэна? Монотонную и пошлую преданность на всю жизнь? Для меня все это ничто. Мне нужны гордость победы, романный декор… Возможно, я не прав… Впрочем, нет. Как можно быть неправым, опираясь на собственную натуру? Я романтик, друг мой, романтик до безумия, романтик вполне осознанный. Мне нужно быть любимым, чтобы стать счастливым, и, поскольку я уродлив, обрести могущество, чтобы стать любимым. Весь мой жизненный план основан на этих данных, и, говори что хочешь,
В тот момент я обладал мудростью, которую может внушить дурное здоровье, и «жизненный план» Лекадье показался мне совершенно абсурдным.
— Мне жаль тебя, — отвечал я ему, — мне тебя жаль, и понять тебя не могу. Ты осуждаешь себя на то, чтобы быть в вечной ажитации, быть беспокойным (ты уже сейчас беспокоен) и, возможно, потерпеть неудачу перед лицом противников, недостойных тебя. Какое для меня имеет значение то, что другие добились видимости преуспеяния, если сам я владею реальностью, которая ниже? Да и вообще, чего ты хочешь, Лекадье? Счастья? Ты и вправду веришь, что могущество или даже женщины смогли бы тебе дать его? То, что ты называешь реальной жизнью, я называю жизнью нереальной. Как можешь ты желать вещей несовершенных и по природе своей обманчивых, когда у тебя есть шанс войти в число тех, кто, посвятив жизнь свою идеям, обладает счастьем почти незыблемым?
Он в ответ пожимал плечами и говорил:
— Ну да, знаю я эту песню. Я ведь тоже читал стоиков. Повторяю тебе, я не такой, как ты и они. Конечно, я мог бы обрести какое-то временное счастье в книгах, произведениях искусства, в работе. А затем в тридцать, в сорок лет я стал бы сожалеть о моей неудавшейся жизни. Но уже поздно. Я по-другому смотрю на последовательность развития мысли. Сначала нужно освободиться от назойливого честолюбия, и для этого есть лишь одно эффективное снадобье — удовлетворить его, потом (но лишь потом) завершить жизнь в мудрости, в мудрости еще более искренней в силу того, что она познала объект своего презрения… Вот так и подлинно изысканная любовница избавила бы меня от десяти лет неудач и низких интриг.
Помню один эпизод, который я тогда плохо понял, но который теперь представляется мне показательным для него. Обнаружив водной харчевне ирландскую официантку, грязную и уродливую, он приложил все усилия, чтобы переспать с ней. Это казалось мне еще более смехотворным оттого, что она с трудом изъяснялась по-французски, а единственной «лакуной» нашего всеведущего Лекадье было полное незнание английского.
— Что тебе в голову взбрело? — повторял я ему. — Ты даже не понимаешь ее.
— Какой ты плохой психолог! — отвечал он. — Разве ты не видишь, что в этом-то и состоит наслаждение?
И можно понять природу этого явления. Не в силах найти в своих привычных любовницах изысканность и чистоту, необходимые ему для счастья, он пытался обрести их иллюзию в тайне незнакомого языка.
У него было много записных книжек, заполненных записями интимного характера, проектами, планами будущих сочинений. Однажды вечером он забыл одну из них на столе, мы ее пролистали и нашли очень позабавившие нас размышления. Я запомнил один набросок — вполне «лекадьевский» по духу: «Поражение доказывает слабость желания, а не его дерзость».
На странице было написано следующее:
Вехи
Мюссе в двадцать лет великий поэт
Ничего не поделаешь
Гош, Наполеон в двадцать четыре года главнокомандующие
Ничего не поделаешь
Гамбетта в двадцать пять знаменитый адвокат
Возможно
Стендаль публикует «Красное и Черное» в сорок восемь лет
Вот что дает надежду
Эта запись честолюбца показалась нам тогда смешной, хотя сама гипотеза — Лекадье гениален — отнюдь не выглядела абсурдной. Если бы нас спросили: «У кого-нибудь из вас есть шанс выйти из ряда, достичь великой славы?», мы бы ответили: «Да, это Лекадье», хотя ему нужна была крупица удачи. На жизнь любого великого человека влияет какое-то крошечное событие, которое служит основанием для грядущего взлета. Кем бы стал Бонапарт без Вандемьера и Сен-Рош?[23] Байрон — без ядовитых высказываний шотландских критиков? Наверное, они стали бы самыми обычными людьми. Байрон хотя бы хромал, что для творца выигрышно, а Бонапарт, человек робкий, женщин боялся. Тогда как наш Лекадье был уродлив, беден, талантлив, но найдет ли он свой Сен-Рош?
Мы были в начале третьего курса, когда директор Эколь Нормаль вызвал к себе кое-кого из нас. Этот директор Перро, Перро «Истории Искусства», славный человек, напоминавший одновременно кабана, который недавно помылся в ванне, и циклопа, потому что был он крив и силен. Когда у него спрашивали совета относительно будущего, он отвечал:
— А, будущее… Выйдя отсюда, попытайтесь найти выгодное место, где вам будут хорошо платить, а работы будет как можно меньше.
В тот день, когда мы пришли к нему, он произнес перед нами небольшую речь:
— Вам известно имя министра Треливана? Да? Хорошо… Месье Треливан прислал ко мне своего секретаря… Он ищет наставника для своих сыновей и спрашивает, не хочет ли кто-то из вас три раза в неделю давать им уроки истории, литературы и латинского языка. Разумеется, я обеспечу все необходимые для этого послабления. По моему мнению, это шанс обрести высокое покровительство и, возможно, по окончании Школы, неплохую синекуру, которая прокормит вас до конца дней. В общем, вам стоит