На следующий день, возвратясь домой, Кестнер нашел письмо Гёте.

«Его уже нет, Кестнер, и когда ты получишь эту записку, его уже не будет. Передай Лотте прилагаемое письмецо. Я был очень спокоен, но вчерашняя беседа меня истерзала. Я ничего не могу вам больше сказать в эту минуту. Останься я подле вас одним мгновением больше — я бы не выдержал. Теперь я один — и завтра я уезжаю!»

«Лотта, я надеюсь вернуться, но Бог знает когда. Лотта, если бы ты знала, что я испытывал, слушая твои речи, зная, что вижу тебя в последний раз!.. Я уехал… Что навело нас на такой разговор? Теперь я один и могу плакать. Я покидаю вас счастливыми и остаюсь в ваших сердцах. Я вас снова увижу, но не завтра, а это все равно что никогда. Скажи моим мальчуганам: он уехал… Я не могу продолжать…»

Днем Кестнер отнес это письмо Лотте. Все дети повторяли печально: «Доктор Гёте уехал».

Лотта была грустна, читая письмо, и слезы появились у нее на глазах. «Хорошо, что он уехал», — сказала она.

Она и Кестнер могли говорить только о нем.

Многие удивлялись внезапному отъезду Гёте, обвиняя его в неучтивости. Кестнер его защищал с большой горячностью.

VI

В то время как друзья растроганно читали и перечитывали его письма, жалели его, представляли себе с тревогой и сочувствием, что он испытывает в своем печальном уединении, — Гёте весело шагал по красивой долине Лана. Он направлялся в Кобленц, где должен был встретиться с Мерком у госпожи Лярош.

Вдали туманная цепь гор и побелевшие верхушки скал, а внизу, в глубине темного ущелья, река, обрамленная ивами, составляли пейзаж, трогавший своей грустью.

Гордость, которую Гёте испытывал, порвав с вецларским наваждением, смягчала печаль еще свежих воспоминаний. Иногда, думая о пережитом им приключении, он говорил себе: «Нельзя ли было сделать из этого элегию?.. Или, быть может, идиллию?» Иногда он спрашивал себя, не было ли его призванием рисовать и писать пейзажи, подобные тому, которым он любовался в этот момент. «Вот что, — подумал он, — я брошу в реку мой прекрасный карманный нож: если я увижу, как он падает в воду, я буду художником; если же ивы заслонят его — я отказываюсь навсегда от живописи».

Он не увидел, как нож погружался в воду, но он уловил всплеск воды — и предсказание показалось ему двусмысленным. Он отложил свое решение.

Он дошел до Эмса, спустился по Рейну на пароходе и прибыл к госпоже Лярош. Его очаровательно приняли. Советник Лярош был светский человек, большой почитатель Вольтера, скептик и циник. Отсюда следует, что жена его была сентиментальна. Она напечатала роман, принимала литераторов и устроила из своего дома наперекор воле мужа, а быть может из протеста против него самого, место свидания для «апостолов сердца».

Гёте особенно заинтересовался черными глазами Максимилианы Лярош, красивой шестнадцатилетней девушки, интеллигентной и не по летам развитой. Он совершал с ней большие прогулки по полям, говорил о Боге и дьяволе, о природе и чувстве, о Руссо и Гольдсмите, — словом, так пышно распускал свой хвост, как будто Лотта никогда и не существовала. Воспоминание о Лотте даже придавало пикантность новой дружбе. «Это очень приятное ощущение, — записывал он, — слышать в своем сердце звучание зарождающейся любви, прежде чем отзвук последнего вздоха угасшей любви исчезнет окончательно в беспредельности. Так, отворачивая свои взоры от заходящего солнца, отрадно видеть луну, поднимающуюся на другой стороне небосклона».

Но надо было спешить обратно во Франкфурт.

* * *

Возвращение в родительский дом после какого-нибудь поражения создает всегда двойственное чувство: с одной стороны, приятно сознавать себя в надежном убежище, а с другой — наступает упадок духа. Птица попробовала летать, но у нее не хватило силы; вернувшись в гнездо, она сохраняет тоску по небесному простору. Ребенок бежит от мира, требовательного и враждебного, он вновь погружается в знакомую среду; здесь он снова находит монотонность слишком знакомых ощущений, нежное рабство семьи.

Того, кто в путешествиях развивает в себе понимание условности людских интересов, удивляет, что он находит своих домашних, занятых все теми же пустыми распрями. Гёте снова услыхал дома те же фразы, которые раздражали его в детстве; его сестра Корнелия жаловалась на отца, мать жаловалась на Корнелию, а советник Гёте, не отличавшийся уступчивым нравом, захотел сейчас же засадить за изучение адвокатских дел своего сына, которому богатая фантазия мешала сосредоточиться на реальном мире.

Гёте, ненавидя печаль и чувствуя себя зараженным ею, решил, что единственным шансом спасения было взяться сейчас же за большую литературную работу. Трудность заключалась в выборе темы. Он думал о Фаусте, о Прометее или о Цезаре. Но после того, как он набросал несколько планов, написал несколько стихов, перемарал их и порвал, он понял, что ничего хорошего у него не выходит; между ним и его работой витал всегда один и тот же образ — образ Шарлотты.

Его губы хранили вкус единственного поцелуя, который он от нее получил; его руки чувствовали прикосновение ее руки, сильной и нежной, а звуки ее голоса, энергичного и веселого, раздавались еще в его ушах. Теперь, когда он был вдали от нее, он ясно понял, что она была для него всем. Как только он садился за свой стол, его душа уносилась в тягостных и бесплодных мечтаниях. Он пытался, как это обыкновенно делается, пересоздать прошлое. Если бы Лотта была свободна… Если бы Кестнер не был так добр, так достоин уважения… Если бы он сам был менее честен… Если бы у него хватило мужества остаться… Или мужества исчезнуть совершенно и уничтожить вместе со своей жизнью все мучавшие его образы…

Он повесил над своей кроватью силуэт Лотты, вырезанный из черной бумаги ярмарочным художником, и смотрел на это изображение с благоговением маньяка. Каждый вечер, прежде чем лечь спать, он целовал его и говорил: «Лотта, позволишь ли ты взять мне одну из твоих булавок?» Часто при наступлении темноты он садился перед портретом и вел вполголоса длинные беседы с потерянной для него подругой. Эти поступки, сперва естественные и непосредственные, превратились через несколько дней в пустые и печальные обряды, но в их исполнении он находил некоторое облегчение своей душевной тревоги. Этот силуэт, скверно сделанный и даже смешной, стал для него алтарем.

Почти каждый день он писал Кестнеру и передавал через него нежные послания Шарлотте. Он сохранял, говоря о своей любви, полушутливый, полутрагический тон, усвоенный им в Вецларе, потому что только таким образом он мог выражать, не оскорбляя Кестнера, волновавшие его чувства.

«Мы говорили, — писал он, — о том, что может происходить за облаками. Это мне неведомо, но зато я знаю, что наш Господь Бог должно быть весьма равнодушное существо, если он мог оставить вам Лотту».

В другой раз: «Я не снился Лотте? Я очень обижен, я хочу, чтобы она видела меня во сне этой же ночью и ничего бы вам об этом не сказала».

Иногда им овладевали досада и гордость: «Я не напишу вам раньше, чем буду иметь возможность объявить Лотте, что меня любит другая, и притом сильно любит».

После некоторых попыток он должен был признать, что не в состоянии взяться за работу на интересовавшие его раньше темы. Писать о Лотте, написать произведение с Лоттой в роли героини — это было единственным, на что он чувствовал себя способным.

Но, несмотря на то, что он обладал многочисленными материалами, — его дневник, его воспоминания, его еще столь яркие ощущения, — он столкнулся с огромными трудностями. Сюжет был слишком скудный: молодой человек приезжает в город, влюбляется в девушку, обрученную с другим, и отступает перед затруднениями. Разве этого достаточно для книги? Почему герой уезжает? Все читательницы порицали бы его за это. Если бы он на самом деле любил, он бы не уехал. В действительности, Гёте уехал, потому что стремление к искусству, воля к творчеству оказались сильнее его

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату