проявляется у робких юных интеллектуалов в период полового созревания, ибо избыток фосфора в молодом организме должен так или иначе найти себе выход. Ну а ненависть к тирану — чувство более человечное. Оно расцветает именно в военное время, когда понятия силы и толпы совпадают. Чтобы объявить такую войну, тот или другой император должен впасть в состояние буйного помешательства, и тогда вместо его привычной преторианской гвардии появляется вооруженный народ. Допустив эту глупость, деспотизм неизбежно вызывает революцию, за которой следует террор, перерастающий в реакцию.
— Следовательно, доктор, вы обрекаете нас на непрерывные метания между мятежом и государственным переворотом?
— Нет, — сказал доктор, — ибо английский народ, уже подаривший миру сыр стилтон и комфортабельные кресла, заодно изобрел ради нашего всеобщего спасения парламентский клапан. И теперь избранные нами поборники народных интересов будут совершать за нас и мятежи, и государственные перевороты прямо в палате депутатов, что позволит остальной части нации преспокойно играть на досуге в крикет. Пресса довершает эту систему: она дает нам возможность переживать подобные треволнения как бы по доверенности. Все это — составная часть современного комфорта, и через какую-нибудь сотню лет любой белый, желтый, черный или краснокожий человек ни за что не согласится жить в квартире без водопровода или в стране без парламента.
— Надеюсь, что вы ошибаетесь, — заметил майор Паркер. — Ненавижу политиков и после войны хотел бы поселиться на Востоке: там неведомы правительства, состоящие из одних болтунов.
— My dear major[20], какого дьявола вы примешиваете к этим вопросам свои личные чувства? Политика подчиняется законам столь же неумолимым, как и законы движения небесных тел. Вы возмущаетесь мраком ночи, ибо любите сияние луны. Разве не так? А человечество покоится на довольно неудобной постели, и, когда спящему становится невмоготу от занимаемой позы, он поворачивается на другой бок. Вот вам и война, вот и восстание! А потом человек снова засыпает на несколько веков. Все это вполне естественно и проходило бы без особых страданий, если бы люди не морализировали без конца на эту тему. Содрогаться от возмущения — не геройство. Но, увы, любые общественные перемены порождают своих пророков, которые из любви к человечеству, как только что так удачно выразился Орель, готовы погубить наш злосчастный земной шар в пламени, потопить его в реках крови!
— Прекрасно сказано, доктор! — сказал Орель. — Но позвольте и мне воздать вам по заслугам: уж коль скоро ваши чувства именно таковы, то чего ради вы ударяетесь в политику? Ведь вы — заклятый социалист.
— Доктор, — сказал полковник, — прикажите принести еще портвейну.
— Ха! — воскликнул доктор. — Все дело в том, что мне больше по вкусу роль преследователя, нежели преследуемого. Нам надо научиться распознавать приближение этих периодических потрясений и готовиться к ним. Эта война приведет к социализму, и, следовательно, лучшие из людей будут принесены в жертву Левиафану[21]. Само по себе это не назвали ни добром, ни злом. Это всего лишь судорога. Поэтому давайте-ка добровольно повернемся на другой бок и найдем положение, при котором нам снова станет лучше.
— Совершенно абсурдная теория! — возмутился майор Паркер, выпятив свой мощный квадратный подбородок. — И если вы, доктор, придерживаетесь ее, то вам надо бы оставить медицину! Зачем вообще нужно врачебное вмешательство? Чтобы остановить течение болезни, не так ли? Ведь если следовать вашим рассуждениям, то болезни — это периодические и неизбежные потрясения. И уж коли вы вознамерились сразиться с туберкулезом, то не лишайте меня права атаковать законопроект о всеобщем избирательном праве.
Вошел сержант-санитар и попросил доктора О’Грэйди посмотреть какого-то раненого. Майор Паркер оказался единственным хозяином на поле боя. Полковник, который смерть как не любил жарких споров, воспользовался случаем, чтобы заговорить о другом.
— Месье, — обратился он к Орелю, — а каково водоизмещение вашего самого крупного броненосца?
— Шестьдесят тысяч тонн, сэр, — наугад ответил Орель.
Этот непредвиденный ответ, словно неожиданный удар, вывел полковника из состояния равновесия, и Орель спросил у майора, чем же ему не нравится всеобщее избирательное право.
— Бедный мой Орель! Разве вы сами не понимаете, что это одна из наиболее экстравагантных идей, когда-либо возникавших в сознании человечества? Поверьте, через тысячу лет наш политический режим будет повсеместно признан более чудовищным, нежели рабство. Один избирательный бюллетень на человека, кем бы и каким бы ни был этот человек! Неужели вы заплатите одну и ту же цену за отборного иноходца и за жалкую клячу?
— А вы помните, — прервал его Орель, — бессмертное изречение нашего Куртелина?[22] «Зачем мне отдавать двенадцать франков за зонтик, если я могу выпить кружку пива за шесть су?»
— Люди, уравненные в правах! — возбужденно продолжал майор. — А почему бы не уравнять их в храбрости или в содержании желудочного сока, пока они еще живы?
Орель просто обожал страстные и забавные рассуждения майора и, желая подлить масла в огонь, заметил, что ему непонятно, как это можно отказать какому-либо народу в праве выбирать своих руководителей.
— Проверять их, Орель, да! Но выбирать — никогда! Аристократию не избирают: либо она есть, либо ее нет, верно? Заяви я, что хочу избрать главнокомандующего или начальника госпиталя Святого Ги, меня немедленно посадят за решетку. Но если я желаю иметь голос на выборах канцлера казначейства[23] или первого лорда Адмиралтейства[24] , то тогда я считаюсь добропорядочным гражданином.
— Это не вполне точно, майор, министров не избирают. Заметьте, что, как и вы, я нахожу нашу политическую систему несовершенной. Но ведь несовершенны и все остальные дела человеческие. А кроме того, как говорится, худшая парламентская палата стоит куда дороже лучшей палатки.
— Как-то раз я водил по Лондону одного арабского шейха, почтившего меня своей дружбой, — ответил майор. — При осмотре палаты общин я объяснил ему, как она функционирует. Подумав, шейх сказал: «Но ведь это очень хлопотно — отрубить сразу шестьсот голов, если вы недовольны правительством!»
— Месье! — раздраженно воскликнул полковник. — И все-таки я сыграю для вас вальс «Судьба».
Майор Паркер хранил молчание, иокуда раскручивались плавные музыкальные фразы вальса, но в нем с новой силой вскипела давно уже вынашиваемая злость против этого horrible fellow Hebert[25], и, едва стих скрежет последних оборотов пластинки, он вновь обрушился на Ореля.
— Что, собственно говоря, выиграли французы, сменив на протяжении одного столетия восемь правительств? — спросил он. — У вас мятежи стали каким-то национальным институтом. В Англии было бы просто немыслимо сделать революцию. Если бы какие-то люди собрались около Вестминстера и вздумали орать, полисмен тут же приказал бы им разойтись. И они бы действительно разошлись.
— Вот видите как! — проговорил Орель, который хотя и не одобрял революцию, но все же считал своим долгом защитить эту пожилую французскую даму от нападок этого пылкого норманна. — Но, однако, майор, не следует забывать, что и вы отрубили голову своему королю. Насколько мне известно, ни один полицейский не попытался спасти жизнь Карлу Стюарту.
— Убийство Карла Первого, — ответил майор, — было делом рук одного лишь Кромвеля. Этот человек по имени Оливер был отличным полковником-кавалеристом, но ничего не смыслил в чувствах английского народа, в чем он убедился сам, когда настала Реставрация. Его забальзамированную голову накололи на пику и водрузили над Вестминстерским аббатством. Вспомнили о ней лишь в тот день, когда от сильного ветра древко пики сломалось, а голова, рухнув на землю, подкатилась к ногам какого-то часового. Солдат принес голову своей жене, и та спрятала ее в ящик. Ныне здравствующий потомок этого солдата — один из моих друзей, и я не раз пил чай, сидя прямо напротив головы лорда-протектора