всегда одних и тех же людей, где занимался всегда одними и теми же вопросами. Я усаживался в кресло, смотрел на мою жену и был счастлив, что она так хороша. Как могла она познать счастье от этого неподвижного созерцания? Женщины естественно привязываются к мужчинам, которые несутся в быстром потоке жизни, которые завлекают и их в это движение, которые задают им трудные задачи, которые многого от них требуют…
Я смотрел на кровать Одиль. Как много я дал бы теперь, чтобы снова увидеть на ней ее хрупкую фигурку, ее светлую головку! И как мало я давал в то время, когда еще так легко было сохранить все это! Вместо того чтобы постараться понять ее вкусы и склонности, я осуждал их, я хотел навязать ей свои. Жуткое молчание, окружавшее меня теперь в этом пустом доме, было возмездием за мое поведение, в котором не было, правда, ничего дурного, но не было и подлинной душевной красоты и благородства.
Я должен был уехать, покинуть Париж, но никак не мог решиться. Я находил какое-то мучительное наслаждение в этом цеплянии за каждый самый ничтожный предмет, напоминавший мне Одиль. Здесь, в этом доме, я мог еще жить иллюзиями: по утрам, едва я открывал глаза, мне казалось, что я слышу ясный и нежный голос, который приветствует меня через открытую дверь: «Доброе утро, Дикки!» В этом году январь был совершенно весенний. Голые деревья четко вырисовывались на синем небе. Если бы Одиль была здесь, она надела бы свой элегантный темный костюм, обернула бы вокруг шеи серебристую лисицу и с утра ушла бы из дому. «Одна?» — спросил бы я ее вечером. «Ах, — ответила бы она, — я уже не помню!» И эта загадочная, лишенная всякого смысла таинственность сжала бы мое сердце тоскливой тревогой, в которой я сейчас так раскаивался.
Я не спал целые ночи напролет, стараясь понять, когда началось зло. После нашего возвращения из Англии мы были совершенно счастливы. Быть может, достаточно было во время нашего первого спора одной фразы, произнесенной другим тоном, мягким, но решительным. Наша судьба часто зависит от жеста, от слова: в начале самого незначительного усилия достаточно, чтобы дать ей другое направление; потом для этого надо привести в движение исполинский механизм. Я чувствовал, что сейчас самые героические поступки с моей стороны уже не могли возродить той любви, которую Одиль когда-то питала ко мне.
Перед ее отъездом мы договорились относительно процедуры развода. Было решено, что я напишу ей оскорбительное письмо, так что вся вина за развод ляжет на меня… Через несколько дней меня вызвали в суд для примирения. Ужасно было встретиться с Одиль в этой обстановке. Приблизительно двадцать пар ожидали своей очереди; мужчины были отделены от женщин железной решеткой во избежание тяжелых сцен. Они издали оскорбляли друг друга, женщины плакали. Мой сосед, шофер, сказал мне:
— Что утешает в таких случаях, так это то, что ты не один.
Одиль кивнула мне головой очень ласково, и я понял, что еще люблю ее.
Наконец очередь дошла до нас. Судья был доброжелательный человек с седой бородой. Он сказал Одиль, чтобы она не волновалась, потом стал говорить нам о наших общих воспоминаниях, о брачных узах; потом предложил нам сделать попытку примириться в последний раз. Я сказал:
— К несчастью, это уже невозможно.
Одиль молча смотрела перед собой. У нее был страдающий вид… «Может быть, она немного жалеет, — думал я, — Может быть, она не так сильно любит, как я думаю. Может быть, она уже разочаровалась?» Потом, так как мы оба молчали, судья сказал:
— В таком случае потрудитесь подписать этот протокол.
Мы подписались оба, Одиль и я. Я сказал ей:
— Хочешь пройтись немного?
— Да, — ответила она. — Так хорошо на улице. Какая чудесная зима!
Я напомнил ей, что она оставила у меня много своих вещей, и спросил не переслать ли их к ее родителям.
— Если хочешь… Но знаешь, оставь себе все, что тебе приятно… Мне ничего не нужно. И потом, я не проживу долго, Дикки, ты скоро освободишься от воспоминаний обо мне.
— Почему ты так говоришь, Одиль? Ты больна?
— О нет нисколько! Это просто ощущение… Но самое главное — поскорее замени меня кем-нибудь. Если бы я была уверена, что ты счастлив, это очень помогло бы и мне быть счастливой.
— Я никогда не буду счастлив без тебя.
— Да нет же, наоборот, ты скоро увидишь, насколько тебе будет легче теперь, когда ты освободился от такой несносной жены… Я не шучу, ты знаешь, что это правда, я действительно несносная… Как хороша Сена зимой…
Она остановилась перед витриной. В ней были выставлены морские карты; я знал, что она их любит.
— Хочешь, я куплю тебе?
Она посмотрела на меня с большой грустью и нежностью.
— Какой ты милый! — сказала она. — Да, я очень хочу; это будет последний подарок от тебя.
Мы вошли, и я купил ей две карты; она позвала такси, чтобы отвезти их, и, сняв перчатку, протянула мне руку для поцелуя. Потом она сказала:
— Спасибо за все…
И вошла в каретку такси не оглядываясь.
XX
В великом одиночестве, в которое я погрузился после разлуки с Одиль, моя семья оказывала мне очень слабую поддержку. Мать в глубине души была даже рада тому, что я избавился от Одиль. Она не говорила этого, потому что видела, как я страдал, а также потому, что у нас вообще не принято много разговаривать о таких вещах, но я чувствовал ее отношение, и мне тяжело было бы изливать перед ней свою душу.
Отец мой был сильно болен; он перенес удар, после которого у него остались паралич левой руки и легкое искривление рта, несколько искажавшее его красивое лицо. Он знал, что приговорен к смерти, и сделался очень молчалив и очень серьезен. Я не хотел больше ходить к тете Коре, обеды которой вызывали у меня слишком много печальных воспоминаний.
Единственный человек, с которым я мог встречаться в этот период без особенного отвращения и скуки, была моя кузина Рене. Я увиделся как-то с ней в доме моих родителей. Она проявила много такта и не заикнулась ни словом о моем разводе. Она много работала и теперь готовилась к экзаменам на ученую степень. Говорили, что она отказывалась от замужества. Ее разговоры, очень содержательные и интересные, впервые оторвали меня от бесконечного анализа сложных проблем личной жизни, поглощавших все мое внимание. Она посвятила свою жизнь научным изысканиям, определенному ремеслу. Казалось, она была спокойна и довольна. Но возможно ли было совершенно отказаться от любви? Что касается меня, то я еще не представлял себе в то время, какое можно сделать употребление из моей жизни, если не сложить ее к ногам какой-нибудь Одиль, тем не менее присутствие Рене действовало на меня умиротворяюще. Я предложил ей позавтракать вместе в ресторане, она согласилась, и мы стали встречаться часто. После нескольких встреч мы так сблизились, что я заговорил с ней об Одиль с большой искренностью, стараясь объяснить, что я в ней любил. Она спросила меня:
— Ты женишься еще раз после того, как кончатся все формальности развода?
— Никогда, — ответил я ей. — А ты? Ты никогда не думала о замужестве?
— Нет, — сказала она, — теперь у меня есть дело; оно заполняет мою жизнь, я независима; и потом, ни разу в жизни я не встретила мужчины, который бы мне понравился.
— А все твои врачи?
— Ну, это товарищи.
В конце февраля я решил провести несколько дней в горах, но был вызван оттуда телеграммой, так как с отцом случился новый удар. Я вернулся и нашел его умирающим. Мать ухаживала за ним с