Она взглянула на меня, удивленная этой резкостью.

— Но почему, Филипп? Ты ведь слышал, что он рассказывал на днях. Мне кажется, это страшно интересно.

— У Голена манера держаться с женщинами, которая мне не нравится.

— У Голена? Какая дикая мысль! Я много встречалась с ним эту зиму и ничего подобного не заметила. Но ведь ты-то почти незнаком с ним, ты всего каких-нибудь десять минут видел его у Бермонов…

— Вот как раз в эти десять минут…

Тогда, в первый раз с тех пор что я ее знаю, Изабелла улыбнулась улыбкой, которая могла бы быть улыбкой Одиль.

— Ты ревнуешь? — сказала она мне. — О! Это слишком забавно, ты смешишь меня, Филипп».

Я припоминаю эту сцену. Мне действительно было смешно и в то же время я была почти счастлива. Я почувствовала вдруг, что овладеваю душой Филиппа, так долго ускользавшей от меня, так безнадежно всегда замкнутой… Искушение было велико, и, если я имею право на некоторое снисхождение за все мои грехи, то именно этот период моей жизни дает мне на него право. Ибо я понимала тогда, что, если бы захотела вести игру, игру кокетства и таинственности, мне удалось бы привязать к себе мужа новыми и прочными узами. В этом нельзя было сомневаться. Я позволила себе два или три безобидных опыта. Да, таков был Филипп. Сомнение мучило его и в то же время привязывало. Но я знала также, что сомнение было для него постоянной мукой, истинным наваждением. Я знала это потому, что читала историю его предыдущей жизни и потому, что видела это каждый день. Встревоженный моими поступками, моими словами, он впадал в грустные размышления, плохо спал, перестал интересоваться делами. Как мог он дойти до такого безумия? Я ждала ребенка через четыре месяца и не думала ни о чем, кроме него и ребенка. Но он этого не понимал.

* * *

Я не хотела вести эту игру, хотя знала, что могу выиграть ее. Это единственная заслуга, признания которой я требую, единственная большая жертва, которую я принесла, но я принесла ее, и мне хочется думать, что ради этой жертвы ты мог бы простить мне, Филипп, мою тяжелую и мрачную ревность и мою мещанскую узость и бережливость, которые так часто и справедливо раздражали тебя. Я тоже могла бы связать тебя, лишить тебя твоей силы, твоей умственной свободы, твоего счастья; я тоже могла бы внушить тебе эту мучительную тревогу, которой ты так боялся и которой так жаждал. Я не хотела этого. Я хотела любить тебя без хитростей, без игры, сражаться с поднятым забралом. Я отдалась, беззащитная, в твою власть, в то время как ты сам протягивал мне оружие. Я думаю, что я хорошо сделала. Мне кажется, что любовь должна быть чем-то большим, чем жестокая война между любовниками. Надо иметь возможность и право открыто сказать, что ты любишь, и, несмотря на это, пользоваться ответной любовью.

Милый Филипп, ты хотел избегнуть скуки и будней семейной жизни ценой безумства той женщины, которую ты любил. В этом была твоя слабость. Не так я понимала любовь. Я чувствовала себя способной на полное самоотречение и даже на рабство. Во всем мире для меня не существовало ничего, кроме тебя. Если бы какая-нибудь катастрофа уничтожила вокруг нас всех людей, которых мы знали, но ты бы остался, это не показалось бы мне страшным. Ты был моей вселенной. Показывать тебе это, говорить тебе об этом — может быть, и было неосторожно с моей стороны. Но что за важность! С тобой, моя любовь, я не могла вести тонкую и умную политику. Я неспособна была притворяться и быть осторожной: я любила тебя.

Через несколько дней я вернула покой в душу Филиппа. Все мои действия были у него на виду, рассеялась атмосфера таинственности, питавшая его подозрения. Я не встречалась больше с Голеном, хотя и жалела об этом, потому что мне было приятно его общество. Я почти безвыходно заперлась в четырех стенах.

Последние месяцы моей беременности протекали довольно тяжело. Я сильно изменилась и не хотела никуда ходить с Филиппом, думая, что это будет ему неприятно. Несколько последних недель он с большим самоотвержением делил мое затворничество, каждый день оставался дома и завел обыкновение читать мне вслух. Никогда наша семейная жизнь в такой степени не соответствовала тому, о чем я всегда мечтала. Мы перечли с ним вместо несколько больших романов. В юности я уже читала Бальзака и Толстого, но плохо понимала их. Теперь эти вещи казались мне насыщенными богатым содержанием и полными смысла. Долли из «Анны Карениной» — это была я; сама Анна — немножко Одиль, немножко Соланж. Когда Филипп читал, я угадывала, что он делает те же сближения. Иногда какая-нибудь фраза с такой живостью напоминала меня или нашу семейную жизнь, что Филипп поднимал глаза от книги и взглядывал на меня с улыбкой, от которой не мог удержаться; я тоже улыбалась.

Я была бы счастлива, если бы не улавливала грусти на лице Филиппа. Он ни на что не жаловался, был здоров, но часто вздыхал, садился в кресло около моей кровати, усталым жестом вытягивал свои длинные руки, проводил рукой по глазам.

— Ты устал, милый? — спрашивала я.

— Да, немножко, я думаю, что мне нужна перемена воздуха. Эта контора в течение целого дня…

— Конечно, тем более что потом ты проводишь весь вечер со мной. Но почему ты никуда не ходишь, милый?.. Почему бы тебе не пойти в театр, на концерт?

— Ты знаешь, что я терпеть не могу ходить один.

— А Соланж еще не скоро вернется? Ведь она уехала всего на два месяца. Она не писала тебе?

— Да, она написала, — ответил Филипп. — Она решила пожить там еще. Ей не хочется оставлять мужа в одиночестве.

— Как? Но она ведь оставляет его одного каждый год… Что вдруг за нежности? Странно!

— Откуда я знаю? — сказал Филипп раздраженно. — Так она написала. Это все, что я могу сказать.

XIX

Наконец Соланж вернулась, за несколько недель до моих родов. Внезапная перемена, произошедшая в Филиппе, сжала болью мое сердце. Раз вечером я вдруг увидела нового Филиппа: молодого и блестящего. Он принес мне цветов и крупных розовых креветок, которых я любила. Он ходил по комнате, оживленный, веселый, заложив руки в карманы, и рассказывал мне забавные и остроумные истории о своей конторе и об издателях, которых видел в течение дня.

«Что с ним? — спрашивала я себя. — Откуда этот блеск?»

Он пообедал возле моей постели, и я спросила его небрежным тоном не глядя в его сторону:

— Все еще никаких известий от Соланж?

— Как? — сказал Филипп с наигранной непринужденностью. — Разве я не сказал тебе, что она телефонировала сегодня утром? Вчера она вернулась в Париж.

— Я рада за тебя, Филипп. У тебя будет с кем уходить из дому, когда я не смогу сопровождать тебя.

— Но ты с ума сошла, моя милая, я не оставлю тебя ни на минуту.

— А я требую, чтобы ты не сидел со мной взаперти. Впрочем, я не буду одна, скоро приедет моя мать.

— Это верно, — сказал Филипп, видимо страшно довольный. — Она, должно быть, уже не так далеко, наша милая мамаша. Откуда была последняя телеграмма?

— Вчера пришло радио с парохода. Судя по тому, что мне сказали в Обществе пароходства и торговли, завтра она должна быть в Суэце.

— Я очень рад за тебя, — сказал Филипп, — очень мило с ее стороны проделать такое громадное путешествие, чтобы присутствовать при твоих родах.

— Моя семья похожа на твою, Филипп. Рождения и смерти — это семейные праздники. Похороны наших провинциальных родственников остались самыми веселыми из всех воспоминаний моего отца.

— Мой дед Марсена, — сказал Филипп, — когда он был уже стар и врач не позволял ему ходить на все похороны, очень сетовал на это запрещение: «Не хотят, чтобы я шел за гробом бедного Людовика, — говорил он, — но у меня ведь нет других развлечений».

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату