Я на мгновение задумалась. Это было именно то, что я предполагала, и имя Этьен сразу осветило мне некоторые поступки моего мужа. Он приносил домой, одну за другой, все книги Этьена. Он читал мне вслух отрывки из них и интересовался моим мнением. Творчество Этьена пленяло меня. Особенно нравилась мне длинная поэма, озаглавленная «Молитва в саду Удайя». «Это красиво, — сказал Филипп, — да, ты права, это красиво, и в этом есть что-то стихийное». Бедный мой Филипп, как должен был он страдать! Без сомнения, он анализировал теперь каждую фразу и каждый жест Соланж, как когда-то анализировал каждую фразу и каждый жест Одиль, стараясь найти в них следы нового влияния; без сомнения, этому бесплодному и мучительному занятию он посвящал свои бессонные ночи. Ах, какое возмущение почувствовала я вдруг против этой женщины!
— Как странно, Рене… Можно сказать, что люди сами стремятся к своему несчастью и всегда к одному и тому же самому. Посмотрите на Филиппа. Он был до ужаса несчастлив с Одиль. Потом он встречал в своей жизни несколько женщин, и женщин не шаблонных, не посредственных и не безобразных, которые готовы были для него на безграничное самоотречение… Не говорю уж о тех, кого я не знаю, но взять хотя бы Мизу, вас, меня… Нет, он не смог построить свою жизнь ни с одной из них.
— Но и вы, милая, сами не лучше его. Неужели вы думаете, что любили бы так Филиппа, если бы он не требовал от вас такой преданности и самоотречения? Конечно, нет. Мы привязываемся к людям ради тех жертв, которые им приносим.
— Особенно женщины.
— И женщины, и мужчины.
В таких дружеских пререканиях мы провели все время вплоть до возвращения Филиппа. Рене умела подходить к вещам научно, и это действовало на меня успокоительно. Я начинала смотреть на себя, как на особь, подобную множеству других, объединенных в одном классе, под этикеткой «влюбленные женщины».
Филипп был, по-видимому, доволен, застав Рене, просил ее пообедать с нами и впервые за последнее время оживленно беседовал за столом. Его интересовала наука, которой занималась Рене, и она рассказывала ему о новых, еще неизвестных ему опытах. В разговоре она упомянула раза два имя Голена. Филипп вдруг спросил ее:
— Голен? Ты его хорошо знаешь?
— Я думаю! Это мое начальство.
— Не друг ли он, Роберта Этьена из Марокко, автора «Молитвы в саду Удайя»?
— Да, — сказала Рене.
— А ты сама знакома с Этьеном?
— Очень близко.
— Что это за человек?
— Замечательный человек, — сказала Рене.
— А! — проговорил Филипп. И прибавил, как будто через силу: — Да, я тоже нахожу его талантливым… Но случается, что человек ниже своих произведений…
— Не в данном случае, — безжалостно сказала Рене.
Я бросила на нее умоляющий взгляд. Филипп промолчал весь остаток вечера.
XXI
Я была свидетельницей того, как на моих глазах умирала любовь Филиппа к Соланж Вилье. Он никогда не говорил мне об этом. Напротив, ему явно хотелось создать у меня иллюзию, что в их отношениях ничего не изменилось, Впрочем, он встречался с ней еще довольно часто, но гораздо реже, чем раньше, и не находил уже в этих встречах прежней чистой радости. Он не возвращался уже после прогулок с ней молодой и счастливый. Нет, теперь пребывание в ее обществе вызывало у него серьезное, иногда почти безнадежное настроение.
Иногда мне казалось, что ему хочется посвятить меня в свои переживания. Он брал меня за руку и говорил:
— Изабелла, из нас двоих ты избрала лучшую долю.
— Почему, милый?
— Потому что…
Потом он умолкал, но я все понимала. Он продолжал посылать Соланж цветы и относиться к ней, как к любимой женщине. Дон-Кихот и Ланселот хранили рыцарскую верность. Но заметки, которые я нахожу в его бумагах этого, 1923 года, очень печальны.
«17 апреля. — Прогулка с С… Монмартр. Мы поднялись наверх и уселись на террасе кафе. Подковки и лимонад. Соланж просит купить ей плитку шоколада и грызет ее с наслаждением, как маленькая девочка. Переживаю точь-в-точь такие же ощущения, как очень недавно в период Одиль-Франсуа. Соланж хочет быть естественной, нежной; она очень ласкова со мной и выказывает много доброты. Но я вижу, что она думает о другом. У нее та же томная усталость, какая была у Одиль после ее первого бегства, и она уклоняется, как и та, от всяких объяснений. Стоило мне сделать попытку заговорить с ней о нас, чтобы она увильнула от разговора, изобрела какую-нибудь новую игру. Сегодня она занята тем, что наблюдает прохожих и старается угадать их жизнь по жестам, по выражению лица. Это забавляет ее. О шофере, остановившем свое такси прямо против кафе и усевшемся за столик с двумя женщинами, которых он привез, она сочиняет целый роман. Я стараюсь разлюбить ее, но это мне плохо удастся. Я нахожу ее более очаровательной, чем когда бы то ни было, — этот здоровый вид, этот прелестный загар…
— Милый, — говорит она, — вы печальны. Что с вами? Вы не находите, что жизнь страшно интересна? Подумайте только: в каждом из этих маленьких домиков живут мужчины и женщины, и в Париже сотни таких площадей, как эта, и в мире десятки таких Парижей. Это все просто изумительно!
— Я не разделяю вашего мнения, Соланж. Я нахожу, что жизнь представляет собой довольно любопытное зрелище, только пока мы еще очень юны. Но когда мы дожили до сорока лет, когда мы подметили суфлера в его будке и раскусили актерские нравы и запутанные нити интриг, является желание уйти от всего этого.
— Не люблю я, когда вы так говорите. Вы еще ничего не видели.
— Ах как много, милая Соланж. Я видел третий акт и не нахожу его ни очень умным, ни очень веселым; действующие лица все в том же положении, что и в начале, и я прекрасно вижу, что так будет до самого конца. Хватит! У меня нет никакого желания видеть развязку.
— Вы неблагодарный зритель, — сказала Соланж. — У вас прелестная жена, очаровательные подруги…
— Подруги?
— Да-с, сударь, подруги — я знаю вашу жизнь.
Все это чудовищно напоминает Одиль. Непростительно главным образом то, что я как бы смакую свою печаль, испытываю тайное наслаждение от того, что являюсь сам режиссером печального спектакля собственной жизни. И все это от гордости — общий грех семьи Марсена. Теперь непременно следовало бы перестать встречаться с Соланж. Тогда, может быть, все улеглось бы. Но видеть ее и не любить невозможно.
18 апреля. — Вчера вечером имел длинный разговор о любви с одним из моих приятелей, которому уже за пятьдесят и который слыл в свое время отъявленным донжуаном. Как странно! Все эти похождения, вызывавшие к нему всеобщую зависть, давали ему бесконечно мало счастья.
— В сущности, — говорил он, — я любил только одну женщину, Клер П… и даже она, прости Господи, как она надоела мне под конец!
— А между тем, — возразил я, — она обворожительна.
— О, теперь вы не можете судить об этом. Она стала манерничать, жеманничать, она притворяется такой, какой раньше была естественно. Мне противно смотреть на этот маскарад, я просто не могу ее