История одной карьеры
В предпоследнюю субботу каждого месяца в мастерской художника Бельтара собирались: депутат Ламбэр-Леклерк (сейчас он уже помощник министра финансов), писатель Сиврак и драматург Фабер, автор той самой пьесы «Король Калибан», что ещё недавно гремела на сцене театра «Жимназ».
В один из таких вечеров Бельтара представил друзьям своего двоюродного брата — молодого провинциала, решившего посвятить себя литературе.
— Этот мальчик, — объявил Бельтара, — написал роман. На мой взгляд, книга его ничуть не хуже других произведений подобного рода, и я прошу тебя, Сиврак, прочитать её. У моего кузена нет никаких знакомств в Париже, он инженер и живёт в Байе.
— Счастливый вы человек, — сказал юноше Фабер. — Сочинили роман, живёте в провинции и ровным счётом никого не знаете в Париже! Ваша карьера обеспечена! Издатели тотчас начнут драться за честь «открыть» ваш талант, и если вы умело составите себе репутацию, то через год ваш успех затмит даже славу нашего друга Сиврака. Но послушайтесь моего совета: никогда не показывайтесь в столице! Байе… Это же замечательно — Байе. Мыслимо ли противиться обаянию человека, живущего в Байе? На вид вы славный малый, но таковы уж люди: чужую гениальность они выносят лишь на приличном расстоянии.
— Советую вам сказаться больным, — вмешался Ламбэр-Леклерк, — очень многие добились успеха таким путём.
— Но что бы ты ни предпринимал, — сказал Бельтара, — ни в коем случае не бросай своей службы. Служба — это отличный наблюдательный пункт. Если же ты запрёшься в своём кабинете, то через год станешь писать, как профессионал: твои сочинения будут безупречны по форме и невыносимо скучны.
— Глупец! — презрительно воскликнул Сиврак. — «Служба — отличный наблюдательный пункт!» Как не стыдно умному человеку повторять такие пошлости! Да что может писатель найти в мире такого, что нежило бы уже в нём самом? Разве Пруст покидал свою обитель? Разве Толстой уезжал из своей деревни? Когда его спрашивали, кто такая Наташа, он отвечал: «Наташа — это я». А Флобер…
— Прошу прощения, что я решаюсь возражать тебе, — отвечал Бельтара, — но Толстого окружала многочисленная родня, и в этом был один из источников его силы. А Пруст часто бывал в отеле «Ритц», он имел множество друзей, и всё это давало богатую пищу его воображению. Что же до Флобера…
— Ясно!.. — оборвал его Сиврак. — Но представь себе, что Пруст не мог бы черпать свои сюжеты из светской жизни — всё равно у него нашлось бы что сказать. Пруст одинаково восхитителен, когда рассказывает о своей болезни, о комнате, где он жил, или о своей старой служанке. А кроме того, я берусь доказать тебе, что даже самого блестящего ума, у которого к тому же имеется возможность наблюдать жизнь в самых любопытных её проявлениях, ещё недостаточно для создания истинного произведения искусства. Взять, к примеру, нашего друга Шалона… У кого, как не у него, было больше возможности и времени наблюдать самые различные круги общества? Шалон был на короткой ноге с художниками, писателями, промышленниками и актёрами, политическими деятелями, дипломатами, он имел доступ за кулисы театра, где разыгрывается человеческая комедия. А каков результат? Увы, мы знаем, чем это кончилось!..
— А в самом деле, что стало с Шалоном? — спросил Ламбэр-Леклерк. — Что с ним? Кто из вас слыхал о нём?
— У нас с ним один издатель, — ответил Сиврак, — и я иногда сталкиваюсь у него с Шалоном, но наш друг делает вид, будто не узнаёт меня. .
Наклонившись к хозяину дома, молодой провинциал вполголоса осведомился, кто такой Шалон.
— Сиврак, — сказал Бельтара, — расскажи-ка этому младенцу историю карьеры Шалона. Для человека его возраста пример этот может быть поучителен.
Сиврак встал — и, пересев на край дивана, тотчас начал рассказ, построенный по всем правилам искусства. Его резкий насмешливый голос, казалось, рубил звуки.
— Не знаю, приходилось ли вам когда-нибудь слышать о знаменитом классе риторики лицея Генриха IV, выпуска 1893 года? Во всяком случае, он стяжал в академических кругах не меньшую известность, чем прославленный некогда выпуск Эколь Нормаль, где были, как вы знаете, Тэн, Прево-Парадоль, Сарсэ и Эдмон Абу. Этот класс, как до сих пор твердит мне при каждой встрече один из наших старых учителей, был «колыбелью знаменитых мужей», потому что в этом классе одновременно учились Бельтара, Ламбэр- Леклерк, Фабер и я. Ламбэр-Леклерк, который тогда уже готовился к политическому поприщу и вместе с Фабером проводил все вечера на скачках…
— Никакого почтения к моему превосходительству… — вздохнул — помощник министра.
— Вы, ваше превосходительство, были единственным из .нас, чьи юношеские склонности уже тогда позволяли предсказать ваше будущее. Бельтара, напротив, не проявлял особенного интереса к живописи, а Фабер не выказывал ни малейшего расположения к драматургии. Наш преподаватель литературы, отец Гамлен, говорил ему: «Бедняга Фабер, наверно, вы никогда не освоите как следует французский язык». Суждение вполне справедливое, но ныне, кажется, отвергнутое невежественной публикой. Я же в те годы высшее эстетическое наслаждение находил в том, что рисовал Венеру на полях школьных тетрадей. Наш кружок дополнял Шалон.
Это был белокурый юноша, с тонкими, приятными чертами лица. Он мало утруждал себя занятиями, зато много читал, столь же удачно выбирая любимых поэтов, как и галстуки. Безупречный вкус создал ему громадный авторитет в нашем кружке. Прочитав к тому времени историю общества «Тринадцати», мы вчетвером да ещё Шалон решили создать по их примеру свою «Пятёрку». Каждый член «Пятёрки» дал клятву всегда и во всём поддерживать остальных. Мы условились, что деньги, влияние, связи — всё, чего добьётся любой из нас, будет служить всем членам кружка. Это было прекрасно задумано, но замысел наш так и не претворился в жизнь — по выходе из лицея нам пришлось расстаться. Его превосходительство и я посвятили себя изучению права. Фабер, которому надо было зарабатывать на жизнь, поступил на службу в банк своего дядюшки. Бельтара занялся медициной. Окончательно нас разлучила военная служба, а затем и другие случайности судьбы. В течение шести лет мы почти ничего не слыхали друг о друге.
В Салоне 1900 года я впервые увидал картину Бель-тара. Я был удивлён тем, что он сделался художником, но ещё больше изумил меня его талант. Когда человек обнаруживает талант у друга детства, это неизменно повергает его в глубочайшее изумление. Хотя все мы понимаем, что любой гений кому-нибудь да приходился приятелем, всё же почти невозможно свыкнуться с мыслью, что кто-то из твоих приятелей — гений. Я тотчас написал Бельтара, и он пригласил меня к себе. Мне понравилось в его мастерской, и я стал частенько наведываться к нему. После длительного обмена письмами и телеграммами мне удалось наконец созвать «Пятёрку» на обед. Тут каждый из присутствовавших рассказал, чем он занимался после окончания лицея.
По воле случая трое из нас избрали отнюдь не тот путь, который был уготован им родителями. Бельтара, вступив в связь с натурщицей, забавы ради написал с неё несколько картин, которые оказались весьма удачными. Эта женщина и ввела его в круг художников. Он стал учиться живописи, добился на этом поприще успеха и спустя несколько месяцев окончательно оставил занятия медициной.
Затем он поехал на юг Франции — в те края, где родился и вырос. Он написал здесь множество портретов марсельских торговцев и их жён и заработал на этом тысяч двадцать франков. Это позволило ему, когда он возвратился в Париж, работать над тем, что его интересовало. Он показал мне несколько полотен, где он «утверждал своё творческое “я”», как говорили тогда критики.
Фабер, чья одноактная пьеса была сыграна любителями во время одного из вечеров в доме его дяди, удостоился восторженной похвалы со стороны некоего старого драматурга, дядюшкиного приятеля. Этот добряк почувствовал расположение к Фаберу и рекомендовал театру «Одеон» первую пьесу нашего товарища — «Степь». Ламбэр-Леклерк служил секретарём сенатора от департамента Ардеш, и тот обещал выхлопотать ему должность супрефекта. Я же успел написать к тому времени несколько новелл, которые предложил вниманию «Пятёрки».
Шалон молча слушал нас. Он сделал ряд тонких и справедливых замечании о моих первых литературных опытах. Отметил, что сюжет одного из рассказов — как бы вывернутая наизнанку новелла