Здесь не было ни одного ангела — в поселке остались старики да дети, вечно голодные, побиравшиеся на дороге. Девушки и молодые женщины убежали из деревни накануне австрийского наступления, а мужчины в рядах итальянской армии воевали с проклятыми австрийцами.
— Значит, ты говоришь, что не водишься с чертом? — для верности переспросил он.
— Накажи меня бог, если я вступал в какие-нибудь сделки с нечистым! — сказал я с благочестивой миной. — Значит, не врешь относительно конца войны…
— Провалиться мне, если я вру!
— …и, значит, когда покажется дно моей бочки, войне придет конец?
— Вы это сами сказали, преподобный отец!
— Гм, ничего не поделаешь! — тяжело вздохнул почтенный патер Кристофоро. — Ради блага человечества пусть пропадает мое вино! Но откуда ты знаешь, австрийский пройдоха, что у меня есть вино?
Я ему объяснил, что в ту минуту, когда мадьярский солдат подбирался в погребе к деревянным святым, спрятанным в соломе, а преподобный отец кричал и пророчил ему позорный конец, я понял, что под этими прокаженными святыми спрятана бочка с вином.
Он ничего не ответил и потащил меня в погреб. Мы отодвинули, святых, раскидали солому и с зажженной свечой спустились во второй погреб. Так и есть! Большая бочка!..
Ловко придумано! Погреб под приходским домом имел как бы два этажа. В первом валялась всякая рухлядь, вход во второй был прикрыт соломой, где томились источенные червячком деревянные святые, некогда выкрашенные в яркие цвета, теперь уже поблекшие. Святые в самом деле напоминали прокаженных.
И вот благодаря святым, зарытым в соломе, никто не обнаружил входа во второй погреб. А в тех краях побывало уже столько итальянских и австрийских солдат! Опаснее всех оказались мадьяры. У них был, что называется, нюх! Они могли из-под земли выкопать бочонок с вином, невесть как хитро там запрятанный. А до бочки патера Кристофоро не добрались!
Все-таки один продувной малый из мадьяр не поверил почтенному патеру, будто вино в погребе действительно когда-то было, и было его даже много, но итальянские берсальеры все выдули. Мадьяр стал нахально подбираться к святым в соломе, стерегущим бочку.
— Да отсохнет у тебя рука, еретик несчастный! — кричал священник, размахивая кропилом. — Да сразит тебя первая пуля, богохульник, если прикоснешься к святым.
Мадьяр струсил. А вдруг в самом деле он лишится руки или в него угодит итальянская пуля! И он ушел.
Правда, он безобразно ругался по-венгерски и отмахивался штыком от наступавшего на него разгневанного патера, но в конце концов ретировался.
По долгу службы я был свидетелем этой сцены, так как нес обязанности переводчика на здешнем горном перевале. Отсюда по разбитому шоссе устремились к Удине австрийские войска — готовилось последнее наступление, и по этому же шоссе шли в тыл группы итальянских пленных. И отсюда же начиналась извилистая дорога на запад — к австрийским позициям на реке Адидже и на восток — к Кавалле.
И той же дорогой через захудалую итальянскую деревушку с громким названием Вилладжо санта Анджело маршировали эшелоны, тащились пушки в четверной, а то и шестерной упряжке, тут же издыхали лошади и умирали солдаты — в уцелевшем здании школы был устроен полевой лазарет, где три врача резали раненых, а патер Кристофоро напутствовал их, красноречиво описывая небесную корону, которая ждет их в награду за то, что они зря умирают за зряшное дело. По дороге тарахтели двухколесные итальянские повозки и гудели грузовики, тащились сонные мулы и низкорослые горные лошадки, нагруженные разобранными пулеметами, мешками с овсом, мукой, крупой, сухарями и черт их знает, чем еще. И той же дорогой медленно проезжали легковые машины штабных офицеров. И той же дорогой брели пленные «макаронники». Вид у них был жалкий, и они проклинали войну и Австрию. Австрийские полки, маршировавшие на фронт в сторону Удине, почему-то вызывали в памяти нищих странников в Кальварии[23]. Полки эти состояли из одних только ландштурмистов и выздоравливающих, спешно выписанных из полевых госпиталей. Австрийцы тоже проклинали войну и — для разнообразия — Италию. Смешно, итальянские солдаты, которых вели в плен, и австрийские солдаты, которых гнали на фронт, волком смотрели друг на друга и во всем винили противную сторону.
Достопочтенный патер Кристофоро подметил это, и вот что он мне сказал:
— Погляди-ка ты, австрийский пройдоха! Они смотрят друг на друга, как бешеные быки, готовые сорваться с привязи. Видно, человечество погрязло в очень страшных грехах, если бог лишил разума этих бедняг. Обвиняют друг друга в своей обиде и не ведают, что тут дело рук сатаны. А слуги сатаны — это те, кто хотел войны и развязал ее. И, стало быть, твой австрийский император, чтоб ему в ад провалиться! Да еще полуидиот кайзер Вильгельм Второй, которого бог и так уже наказал — дал ему одну руку короче…
— …а третий слуга сатаны — это итальянский король Виктор Эммануил Третий.
— Упаси боже! — горячо возразил патер Кристофоро. — Ты не наговаривай на моего короля, а то бог тебя накажет и язык у тебя отсохнет!.. А впрочем, — добавил он, — мой король просто марионетка! Винить надо других!
— Кого?
— Интервентистов.
— Кто они такие?
— Да те, которые хотели войны. Понадобился им Южный Тироль и еще что-то. Полоумный Д'Аннунцио и учителишка Муссолини. Они-то и есть слуги сатаны. Теперь сатана ликует, всюду кровь, нужда, голод, разорение, смерть, проклятия…
Патер искренне радовался, если какой-нибудь потрепанный отряд австрийских вояк — ландштурмистов, ландверовцев, кайзерегерей или спешившихся мадьярских гонведов — натыкался в нашей деревушке на кучку пленных итальянских солдат. «Неприятели» отдыхали друг против друга по разным сторонам дороги и незамедлительно начинали брататься.
Военный устав запрещал братание. За это грозила суровая кара. Даже пуля в лоб. Гонведы, ландверовцы, ландштурмисты плевали на австрийский военный устав. По всем признакам — по тому, что творилось на небе и на земле, в штабе и просто в среде офицеров поумней, — видно было, что австрийская империя катится к черту, что война на исходе, что пролито безмерное количество крови. А, пусть все летит в тартарары! Чихать они хотели на войну, на императора, на генеральный штаб и других круглых идиотов. Осточертела им война!
Поэтому и получалось, что австрийские солдаты самых разных частей и национальностей выкрикивали бранные слова и проклятия, а офицеры притворялись, будто ничего не слышат. Еще год, полгода назад за такое ставили к стенке и — тррах! Бунтовщик падал на землю, расстрелянный как изменник своей мачехи родины!..
Теперь все братались с «неприятелем», показывали ему фотографии детей, жены, родителей, качали головой, причмокивали, хлопали друг друга по плечу. Австрийцы трещали сразу на девяти языках, итальянские пленные лопотали по-своему. Дьявол бы не разобрался в таком вавилонском столпотворении!.. Тогда я приходил на помощь и в качестве К. u. К. Dolmetscher[24] без особого труда разъяснял, переводя с итальянского на немецкий, польский, чешский, словенский, хорватский, словацкий, сербский, румынский и кое-как на мадьярский, что война кончается, катится ко всем чертям! Этого бывало достаточно, чтобы «неприятели» делились хлебом, консервами и табаком.
Потом группы расходились в разные стороны, а я почесывал себе голову и думал, не сболтнул ли чего лишнего и не вздумает ли какая-нибудь паршивая глиста или крыса донести, что я поддерживаю «пораженческие настроения». Ибо по австрийскому военному уставу за пораженческие настроения полагалось ставить к стенке и — тррах!.. Пораженец валился на землю!
Видать, все же война в самом деле всем осточертела, потому что такой свиньи не нашлось. Правда, был у нас один онемеченный чех, котрый страшно шипел и пыжился и предсказывал, что я кончу на виселице. Он был капралом в каком-то чешском полку. Вернее, в остатках чешского полка. Капрал злился, прыгал, как воробей на нитке, и грозил мне виселицей за измену «ракузской власти», то есть австрийской родине. Его солдаты слушали и многозначительно мне подмигивали. А как-то пошел он по нужде в укромное