Итак, я пошел с зубной щеткой, мылом и полотенцем.
Да, ничего плохого не могу сказать — они были вежливы и любезны, хотя в их вежливости и любезности таилось сатанинское злорадство и холодная спесь.
«Помни, сынок! — всегда говорила мне мать. — Спесь — она только на одной ноге. Коли она ногу сломает, ничего от нее не останется!..»
Так вот, я видел спесь тех людей-дьяволов и долгие годы ждал, пока она не сломала ногу. Дожил я до той счастливой минуты — и, странное дело, моя ненависть к ним превратилась в презрение.
Помню, я возвращался из Бельгии в Польшу с поездом репатриантов. День был пасмурный, осенний, тучи были серые и низкие, моросил дождь, и донимал проклятый холод.
В Бонн мы приехали поздно ночью. Это была первая остановка на немецкой земле, пережившей мрачную катастрофу. Еще во фриштатской школе, я помню, в коридоре висела картина, изображавшая отступление наполеоновской армии из Москвы. На картине были нарисованы уже не солдаты, а какие-то пугала, нищие, трупы, валялись поломанные повозки, издыхающие лошади, а кругом был мороз, снег, поражение. Подпись под картиной гласила: «Mit Mann, Ross und Wagen hat sie der Herr gaschlagen!»[33]
Тот, кто рисовал картину, репродукция которой висела во фриштатской школе, был спесив и спесью своей хотел заразить всех, кто узрит его произведения.
В Бонне, а затем в Нюрнберге я подумал с той странной радостью, которую немцы называют Schadenfreude[34]: «Mit Mann, Ross und Wagen hat euch der Herr geschlagen!..» Иначе говоря: «Господь побил вас вместе с мужами, лошадьми и повозками!..» Как в той библейской сцене, где господь побил египетских мужей, их коней и повозки, когда они преследовали евреев на Красном море.
Итак, наш поезд, составленный из старых деревянных пассажирских вагонов, прибыл ночью на разрушенную станцию в Бонне. Мои попутчики вышли из купе, я остался один. И я видел, как вдоль поезда бегают дети, девушки, женщины и пожилые мужчины, протягивают руки к окнам вагонов и клянчат:
— Bitte, Brot! Bitte, Zigaretten![35]
В моем окне появились два женских лица. Я опустил раму и резко спросил по-немецки:
— Чего вам надо?
— Bitte, Brot! Bitte, Zigaretten! — принялись они клянчить. Одна из них, с помятым, хоть и не старым еще лицом, производила впечатление существа опустившегося, разбитого и голодного, зато другая, молодая, с кокетливой улыбкой на подкрашенных губах, с декольте слишком глубоким для того времени года, жеманничала и щебетала:
— Дорогой господин поляк! Дайте нам сигарет!
Я дал им несколько штук. Женщины спрятали их в сумочки.
— Почему же вы не курите?
— Да потому, что за семь сигарет нам дадут фунт хлеба! — сказала старшая. И, не дожидаясь моих вопросов, сообщила, что у нее двое детей, муж погиб в России, есть им нечего, они терпят нужду, то да се. Когда она кончила, заговорила другая:
— А у меня только один ребенок!
— Где ваш муж?
— Мой муж в Нью-Йорке!
— Интересно… А что он делает в Нью-Йорке?
— Война кончилась, вот он и вернулся в Америку.
— И все-таки непонятно! Немец — и возвращается в Америку!
— Нет! Ведь мой муж негр. А впрочем, он не муж, а так…
— А ребенок какой?
— Шоколадный.
— Значит, у вас ребенок от негра? — наивно удивился я.
У меня еще свежи были воспоминания о том, как эсэсовцы вешали в лагере молодых парней, вывезенных на принудительные работы в Германию, за так называемую Rassenschande — «порчу расы».
А теперь эта шустрая немка, бахвалясь, говорит мне, что прижила с негром шоколадного ребенка.
— Как это? A Rassenschande? — спросил я. Девушка захихикала.
— Какой вы смешной! — Она сюсюкала так, словно рот у нее был полон леденцов. — Ведь у нас многие — и девушки и замужние — народили от негров детей!
— Совсем ничего не понимаю! Почему же не от белых?
— Какой вы смешной! — снова захихикала она. Смех ее вызывал отвращение. — Ведь негр — он… черный… — добавила она заискивающим тоном.
Немка, у которой муж погиб в России, побежала дальше просить хлеба и сигарет под окнами, а вторая просунула голову ко мне в окошко и умильно сказала:
— Lassen sie mich'rein! Lassen sie mich'rein!
Короче, она просила, чтобы я впустил ее в купе. Ведь я был один, и она предполагала, что у меня много хлеба, колбасы, сигарет и долларов.
Тогда меня взяло зло и я заорал по-польски:
— А ну-ка убирайся к чертовой матери, потаскуха!.. Перепуганная девушка пустилась наутек. А я подумал:
«Mit Mann Ross, Wagen und Madchenehre hat sie der Herr geschlagen!..» [36]
И я испытывал злобную радость от сознания, что спесь сломала свою одну-единственную ногу. А рядом с моей Schadenfreude появилось все растущее презрение и потускнела ненависть к этим людям.
Истоки презрения открылись мне во Фридрихсхафене.
Именно здесь я задумался над тем, до чего удивительно все складывается на божьем свете, как не раз говорила моя мать. И тогда мне вспомнилось приключение на берегу Боденского озера, в горах над Фридрихсхафеном. Это было после того, как американские войска освободили нас из лагеря. Вместе с французскими друзьями мы поехали в американских грузовиках во Францию. Во Фридрихсхафене нас задержали на две недели. Французы опасались, что мы привезем из лагеря сыпняк, брюшной тиф, холеру и бог знает, какие еще напасти. Кроме того, они выискивали среди возвращавшихся французов так называемых коллаборационистов, то есть тех, кто добровольно отправился на работы в Германию.
Было это в конце мая.
Перед нами голубело Боденское озеро, за озером швейцарские Альпы протыкали небо своими обледеневшими вершинами, небо было почти синее, солнце — огромное и ласковое, мы были свободны, и поэтому все восхищало нас и пьянило. Мы вели себя, как дети, которых напоили вином. Мы вели себя, как люди, которые выздоровели после длительной болезни, но еще слабы и теперь в первый раз без чужой помощи вышли из больничной палаты. До чего смешно! Птицы поют тоже как пьяные. И солнце катится по небу как пьяное. По Боденскому озеру плывут белые паруса, слегка надутые теплым благоуханным ветром, и паруса эти тихие, похожие на белых духов. Вокруг нас люди. Они свободны! Мы тоже свободны. Не слышно криков, шума, проклятий, никто никого не бьет, никто никого не боится, нет эсэсовца с автоматом в руках, нет оскаленных псов — ничего такого нет, зато есть солнце, простор, птицы, озеро и свобода!..
С нами был польский ксендз. Всю дорогу от Мюнхена до Фридрихсхафена он поминутно взрывался, все в Германии его чертовски раздражало. Особенно злило его то, что попадавшиеся нам навстречу немецкие крестьяне и горожане еще не избавились от прежней спеси; они смотрели на нас как на бандитов, сорвавшихся с виселицы, отказывались уступать нам дорогу, едва сдерживались, чтобы не столкнуть нас с тротуара на мостовую. А мы — напротив! Мы желали, чтобы они уступали нам дорогу, чтобы просили извинения, нечаянно толкнув в нас в толпе, чтобы ломали перед нами шапки.
— Это несправедливо! — кипел ксендз. — Нет на свете справедливости! Мы гнили в лагерях, а эти мерзавцы и не думают относиться к нам с должным уважением! Нет справедливости!..
Очень уж он бушевал. Видать, такой у него был характер.
Я с ним подружился, и мы хорошо понимали Друг друга. Но если я пытался его утихомирить и