опустил глаза и как-то сразу весь съежился, сник.
Никифор шел решительно и сердито. «Ох и будет отцу баня!» — понял Пашка, открыл крышку ларя, выбрал буханку, менее других тронутую белым налетом плесени, и торопливо вернулся в чум.
Там уже был Никифор. Он не сидел, как обычно, на скамеечке, а стоял.
— Кто будет искать за тебя оленей?
— Тот, кто выспался, — хмыкнул отец, — а я, знаешь, с дежурства. Ночь не спал.
— Ты и проспал оленей! — Никифор не собирался шутить. — Кто будет искать, спрашиваю?
— Кто? — Отец наигранно удивился и обвел взглядом чум, точно хотел найти поддержку, и вдруг лицо его оживилось. — А хотя бы он, наследник мой законный, Пашка… Верно я говорю, сынок?
Пашка упорно смотрел на рыжие тобоки бригадира.
— Ну чего молчишь? Или язык откусил?
Мальчик неудобно шевельнулся на ящике, но рта не раскрыл.
— Не троясь Пашу, — вступился Никифор. — Какое же ты все-таки трепло, Ефим! Латы вытирать твоим языком, а не говорить…
Эти слова слегка задели отца.
— Ну, ну, поосторожней, — начал петушиться он.
— Смотри, недолго тебе ходить в пастухах. Запрягай быков и езжай. Да поживей.
И, сказав это, бригадир быстро вышел из чума.
— Ефим, это верно? — тревожно спросила жена, по старой привычке хранившая во время разговора мужчин молчание. — Большой откол?
— А, замолкни, — отмахнулся отец, — несколько дурных олешков сбежало, а я, вишь ли, виноватый. Видала, как шумел, как разорялся. Точно я в батраках у него. Надоело мне все это.
Отец растянул в зевоте рот и длинно пропел, прикрывая ладонью губы.
— Пойду-ка сосну еще с часок. Все кости ломит.
— Ефим! — взмолилась мать. — Что ты говоришь! Никифор не шутит… Или не знаешь, сколько людей на базе оседлости хотят пойти в пастухи? Так и ждут, когда кого сымут или по хвори уйдет. Что ты будешь делать там — кирпичи обжигать или плотничать?
— Не тронет он меня, — равнодушно сказал отец, — только грозится, без меня он ни шагу… Кто лучший стрелок в бригаде? Кто еще так работает тынзеем? Никто. И оставь скулеж. Надоели вы мне все…
Пашку словно кто-то толкнул хореем в грудь: оказывается, отец и хвастаться может.
Между тем отец почесал затылок, посмотрел в оконце на тундру, постоял минуты три неподвижно, затем быстро вышел из чума.
Пашка видел, как отец подошел к оленям, нехотя отвязал от нарт вожжу, проверил упряжь, потом потянулся и громко зевнул. Присев на нарты, закурил, и над его головой долго вился синий дымок.
«Ну чего он медлит, чего топчется на месте? — с горечью думал Пашка. — Его кроют, поносят, стыдят, а он шуточки-прибауточки… Прыгнул бы скорей на нарты и помчался искать оленей…»
Кончив курить, отец потуже завязал под коленками ремешки тобоков, провел рукой по черным космам и лишь после этого взялся за хорей. Быки шагом двинулись в тундру, с треском наезжая на мелкий кустарник, вдавливая в мшистую торфяную почву полозья. Отец лениво помахивал над их спинами хореем.
Пока быки не исчезли за грядой сопок, Пашка стоял у чума и смотрел им вслед. Он был горд и самолюбив. И этой гордости хватило бы на полстойбища, Степка о чем-то лепетал и дергал его за край малицы, но Пашке было не до него. Он оттолкнул братишку и вышел из чума. Ему казалось, что все глядят на него с тайной усмешкой.
Неподалеку мальчишки играли в ножички, но Пашка даже не подошел к ним: в глазах Иванко он мог прочесть пренебрежение, а этого бы он не вынес. Вот если отец отыщет и пригонит в стойбище оленей, тогда другое дело, тогда все изменится, и можно будет присесть рядом с мальчишками и показать им класс игры: с первого раза, перевернувшись в воздухе, нож втыкается в землю!
К Пашке подошел Васей — его отец, дядя Игнат, и обнаружил в стаде недостачу оленей.
— Ты злишься на меня, Паша, да? — спросил Васей.
— С чего ты взял?
— За отца… Я ведь тут не виноват. И надо было ему трезвонить. Могли б по акту списать, как потери. Не то списывали. Я бы никогда так не сказал…
Голос Васея звучал покаянно, заискивающе, и Пашка догадывался почему.
— А я бы сделал, как твой отец, — сухо проговорил он. — А ты… ты не беспокойся, считай, самописка и трешка твои…
Васей покраснел. Ему очень хотелось в чем-то оправдаться, утешить приятеля, который так много проиграл ему, и он сказал:
— А лебедята, может, еще крылья отрастят… И улететь, наверное, успеют.
— Не улетят, — жестко сказал Пашка. Ему ненавистны были ложь, утешения и ненужная жалостливость. — Куда им улететь, птенцам? Верная гибель… А за обещанное не бойся. Отдам…
— А я и не боюсь… Чего мне бояться…
Но по голосу было видно, что говорил это Васей не очень искренне.
Ночью Пашке снились разные кошмары. То огромная белая лебедь-мать летала над чумом и так махала крыльями, что трещали и гнулись шесты, то до слуха мальчика доносился жалобный писк иззябших лебедят, неуклюже бегающих по скованному льдом озеру…
К утру вернулся отец. Он тяжело слез с нарт, бросил на землю грязный хорей и сплюнул сквозь желтоватые редкие зубы.
К нему из чума вышел Никифор.
— Нету. — Отец почесал заросший щетиной подбородок. — Надо получше проверить стадо, может, все на месте…
Никифор стоял прямой, как нож.
— Уже проверили. Не хватает ровно тридцать пять голов.
— Ой-ёй-ёй! — воскликнул отец, хватаясь за виски, и нельзя было понять, шутит он или нет. — Всех пропавших за лето оленей хочешь свалить на меня.
— А ты хорошо искал? — Никифор поближе подошел к отцу.
— Всю тундру исколесил вдоль и поперек. Перепахал. Быки с ног валятся.
— Где был? — коротко спросил бригадир.
— Спроси, где не был.
— А чем это от тебя попахивает? А?
— «Чем-чем…» Ничем, — замялся отец и чуть отошел от Никифора.
— У дядьки Митрофана небось побывал… Угостился…
— Да я чуток, совсем чуток. От холода. Знаешь, как сейчас по ночам в тундре? И малица не спасет.
— Знаю, — сказал Никифор. — Все знаю.
Пашка стоял, прислонившись к ларю. Он слушал, как отец заплетающимся языком перечислял сопки, ручьи и озера, возле которых якобы искал оленей. Пашка слушал о всех его мытарствах и не верил ни одному слову.
— Чуть ноги волочу, — закончил отец, обращаясь к Никифору, но тот, видно, тоже не очень-то верил, потому что отец вдруг заговорил часто и горячо: — А ты на меня посмотри, разве не видно, как я измотался?..
— Видно, — сказал Никифор, — видно, сколько ты выпил и сколько потом без памяти на шкурах валялся. Опух весь. До сих пор глаза не проспал…
— Врешь! — крикнул отец. — А помнишь, как ты…
— Плохой ты пастух, Ефим, — перебил его бригадир, и сказал он это тихо и беззлобно, и, может, от этого его слова прозвучали как-то горько и безнадежно. — Давно хотел сказать тебе это, Ефим, да все не решался, думал, ошибаюсь. А теперь скажу, напрямую скажу. Много в тебе хорошего, а главного нету… От оленьего хвоста и от того больше толку, чем от тебя…